неосторожную фразу, Гани внутренне собрался:
— В тюрьме слышал о них…
— Врешь! — размахивая короткими руками, стал кричать Ли. — Ты их всех лично знаешь! И если сейчас не расскажешь, как ты был связан с Сабитом, а также о том, кто еще состоит в вашей подпольной организации, я вырву твой язык! Вырву! Запомни! Вор и разбойник!
Гани молчал и даже вроде бы сжался на своем стуле. Но он не был запуган. Ли Йинчи, поняв его состояние, готовился применить допрос третьей степени, но решил несколько повременить и переменил тему.
— Ладно, об этом поговорим чуть позже. А теперь расскажи, какие у тебя связи с пантюркистами.
— Это еще что такое? — удивленно спросил Гани. Он и вправду впервые слышал это слово.
— Ты — настоящий пантюркист! — резко сказал Ли, ткнув пальцем в лоб Гани, будто на лбу было написано, что допрашиваемый пантюркист.
— Я и не знаю, с чем его едят, этого пантюркиста…
Ли Йинчи скрежетал зубами.
— Брось паясничать, Гани, — вмешался Любинди, — ты, кажется, забыл, где находишься. В тюрьме ты, похоже, к своему ремеслу вора прибавил еще и профессию шута?
— Все мы чему-нибудь да учимся. Ты вон в Кульдже только и умел манты на базаре продавать, а тут вон каким ремеслом овладел.
— Трепло! — только и смог сказать в ответ Любинди. Его многослойный подбородок от гнева затрясся, как у индюка. Ему хотелось броситься на Гани с кулаками или приказать черикам избить его, но пока молчал Ли и из-за занавески не было никакого сигнала, переводчик не мог на это осмелиться.
Поняв, что угрозами от Гани ничего не добьешься. Ли перешел к другому методу:
— Ты должен понимать, что мы, зная тебя, как человека уважаемого в народе, очень мягко отнеслись к тебе, несмотря на все твои преступления, не стали применять к тебе силу и устрашение…
— Ну, конечно, если неизвестно за что арестовали и держите в кандалах, то это, понятно, вовсе не устрашение…
— Так ведь ты убежишь, если тебя без кандалов держать, ты уже четыре раза из тюрьмы бегал, — объяснил Ли кротким тоном, а потом приблизился к Гани вплотную: — Ладно, давай лучше забудем о прошлом. Есть у меня к тебе одно предложение…
— Что? — удивился Гани. Этого он не ждал.
— Если мы освободим тебя из тюрьмы, станешь нам служить?
От этого вопроса у Гани сердце перевернулось. «Да за кого они меня принимают? Сволочи! Размозжить бы сейчас ему голову, чтобы знали, с кем связались…»
— Так… значит, не хочешь по-хорошему, — понял его мысли Ли Йинчи.
— Да разве от вас можно чего-нибудь хорошего ожидать?
— Тупица! Бандит! — потерял самообладание Ли Йинчи. Но Гани был непоколебим:
— Не на того напали, я не трус и не предатель! Вы от меня не дождетесь этого никогда! Не боюсь я вас!
Вдруг занавеска раздвинулась и из соседней комнаты вышел Шэн Шицай. Губернатор встал перед Гани, заложив руки за спину, и устремил на него взгляд. Но даже внезапное появление властителя края не произвело впечатления на Гани. Он продолжал сидеть на своем стуле и даже сидя был все равно на голову выше вставшего перед ним Шэн Шицая. Чтобы посмотреть в глаза Гани, тому пришлось запрокинуть голову. «Да, это самый могучий из местных зверей», — подумал Шэн Шицай и неожиданно спросил:
— Сколько тебе лет?
— Когда поспеют дыни, мне исполнится сорок два, если аллах пожелает.
Шэн Шицай задумался. «Ведь этот разбойник совсем неграмотен. Что же было бы, если б он получил хоть кой-какое образование? Вот натворил бы дел!»
— Я слышал, что ты нигде не учился? — спросил губернатор.
— Разве недостаточно мне того образования, что я получил в ваших тюрьмах? — в свою очередь спросил Гани.
— Ха-ха-ха, — рассмеялся Шэн Шицай козлиным смешком и снова с большим интересом оглядел фигуру Гани. «Нет, я не убью тебя сейчас, зверюга. Ты упрямишься, но я найду способ заставить тебя служить мне. Твоя сила мне еще пригодится», — думал Шэн Шицай. Вслух же громко сказал: «Да зиваза — большой вор!» — и поспешно вышел.
…Со зловещим стуком отворились двери камеры. Узники подняли глаза, в которых застыл вопрос: чья теперь очередь, кому идти на смерть или на пытки. Но темноте послышался звон кандалов и прогремел голос:
— Есть кто живой? Почему тихо, как в могиле?
— Гани! Гани! Родной мой! — вскочив с нар, бросился к нему Кусен, но, запутавшись в кандалах, рухнул на пол, однако тут же снова вскочил и бросился батуру на шею. Они обнялись крепко, словно братья, не видевшиеся много лет. Оживились и другие узники и засыпали Гани вопросами. Здесь привыкли радоваться, если кто-то возвращался живым с допроса.
— Что-то долго они вас там держали, мы уже тут прощались с вами, — говорил арестант- кумулец.
— А что от этих сволочей можно ожидать, — подхватил джигит из Турфана. Он зажег светильник и протянул Гани холодного чаю. — На, попей, батур, жажда, наверное, измучила?
— Спасибо, Нияз, — поблагодарил Гани и, не отрываясь, выпил чай.
— Ты, наверное, голоден. — Кусен протянул другу два кусочка того, что здесь называлось хлебом.
— Нет, я сыт, сам ешь, Кусен, меня почему-то перед допросом до отвала накормили мясом.
— Мясо… — Кусен проглотил слюнки.
— Да, хотели меня жратвой купить, дураки, — и Гани рассказал о допросе.
— Эх, Гани-ака наш, ты настоящий мужчина, — восторгался его рассказом влюбленно смотревший на него узник из Хотана, ковровых дел мастер. Его посадили пять лет назад, но он до сих пор так и не знал — за что. Впрочем, так было со многими. Вскоре разговор перекинулся как раз на это.
— Я самый простой дехканин, копал колодцы, водой из них поил землю, платил налоги, давал взятки, жил как все, за что меня посадили — никак не пойму, — удивлялся крестьянин из Турфана, тоже оказавшийся в числе «политических преступников».
— Меня обвинили в том, что я был в отряде Ходжанияза, и бросили в тюрьму, отобрав все имущество, вот уже шесть лет сижу в темнице, не знаю, что там с моими детьми, живы ли они? А ведь их у меня семеро!.. — тяжело и безнадежно вздохнул кумульский пастух.
Население всего Восточного Туркестана тогда стонало, лишенное всех прав, под гнетом деспотов- завоевателей. Придя к власти в 1934 году, десять лет с неслыханной жестокостью правил краем Шэн Шицай. Тысячи и тысячи мирных, ни в чем не повинных людей очутились в застенках, а там их ждали пытки и смерть. А оставшиеся на «свободе» не имели права даже свободно дышать. Но этот гнет и бесправие рождали гнев и поднимали народ на борьбу, пусть стихийную, пусть лишенную перспективы, но все же борьбу. Боль народа, его возмущение дошли до грани. Вот-вот должен был наступить тот предел, за которым всегда следует всенародное восстание. Гани здесь, в тюрьме, пополнявший свое «политическое образование», был полон жаждой борьбы за освобождение народа.
— Сейчас надо действовать, — сказал Гани, выслушав своих товарищей по камере. — Чем покорнее, чем тише мы будем, тем больше будут наглеть эти кровопийцы! — Гани задумался и продолжал: — Все мы здесь и тысячи других уйгуров, в чем мы виноваты? В чем наше преступление? Или это мы захватили их земли и отбираем их скот? Это мы бросаем их в тюрьмы? Так сколько же можно терпеть? Неужели же в нас не осталось ничего человеческого и мы уподобились скотине, забыли, что такое разум и честь? Надо подниматься на борьбу!..
Этой ночью никто не спал…. Каждый думал о своей судьбе, о словах Гани. И узникам казалось, что рухнули стены темницы и Гани ведет их к свету, к солнцу.
Гани тоже не сомкнул век до зари. Вспоминая о допросе, о том, чего от него требовали, он снова и