Федя, и у тебя, видно, были?» Он ничего не отвечал и продолжал тихо лежать. Тут я заметил у него на лице и на шее следы побоев. Я просидел у Феди с полчаса, и за это время мы не промолвили ни одного слова. Слова были не нужны, и так всё было ясно. Я не стал просить его показать избитое и изуродованное тело; это было бы ненужное любопытство. Книги его все были уничтожены: часть книг сожгли прямо в избушке на земляном полу, часть на улице. Вещи и посуда были поломаны, перебиты и похищены.
Придя в поселок коммуны, я зашел к матери Феди и рассказал ей о нем. Она отправилась к нему, а я пошел домой.
Подойдя к сеням дома, я остановился, пораженный. Крепкая хорошая дверь в сени была вся изломана в куски и щепки. Я вошел в дом. Фрося и моя сестра Люба сидели бледные и молчащие. Двухлетний сын наш Алик сидел на коленях у своей мамы, прижавшись к ней, с испуганным личиком. Мне рассказали следующее.
В два часа ночи к ним постучали в дверь. Фрося вышла в сени и спросила: «Кто там?»
Со двора кричат: «Отворяй без разговоров! Мы из НКВД!»
Фрося говорит: «Позовите с собой кого-либо из наших соседей, тогда я открою, а то я ведь не знаю вас».
Тогда назвавшие себя НКВД взяли из кучи лежавших во дворе дров сырое березовое полено и стали им разбивать дверь. Когда эта дверь была разбита, они вошли в сени с бревном и стали таранить вторую дверь в комнату. Фрося, поняв, что они и вторую дверь так же разломают в щепки и тогда они с маленьким замерзнут, отворила им дверь.
Вошли несколько вооруженных пьяных людей, называвших себя НКВД. Они сразу же стали кричать, выражаться нецензурными словами, полезли в подполье и стали обыскивать квартиру.
Их первый вопрос был: «Где Михаил Катруха?» (Второй брат Фроси.)
Фрося ответила: «Я только про себя знаю, а про других людей я ничего не знаю», — и больше не стала отвечать на их вопросы. Долго кричали, матерились эти хмельные люди, угрожая Фросе и Любе оружием, и всё добивались: «Где Михаил Катруха?» Но так и не добились они в этот раз ничего. Про меня почему-то не спрашивали.
В эту ночь многих коммунаров увезли в тюрьму, и почти никто из них не вернулся ни домой, ни к этой земной жизни…
Миша Катруха и я продолжали ночевать где придется: то в коммунальной бане, то в сушилке, то в поле в стогу сена, то в лесу. Уж очень не хотелось быть схваченным этими дикими охотниками и посаженным за решетку, не зная за что, не чувствуя за собой никакого преступления, никакой вины. Возможно, это было эгоистично с моей стороны — уклоняться от страданий, от смерти, оберегая свою личность. Это было как будто отрицанием единства жизни. Если жизнь едина, обща, то и радости и страдания должны быть общими, круговой порукой: один за всех и все за одного. Но я почему-то не видел смысла в перенесении этих ненужных страданий и в преждевременной смерти. Я не хочу верить ни в какие суеверия: ни в церковные, ни в государственные. Я не хочу враждовать и воевать ни с кем на всей планете; я не хочу и не могу убивать не только людей, но и наших меньших братьев животных для забавы или для съедения. Неужели меня хотят наказать и лишить жизни за это? Как это дико, бессмысленно!
В одну из таких беспокойных ночей я заночевал у Каретниковых, которые жили рядом с нами за стеной. Их зять Миша Овсюк был в это время уже в тюрьме, и в доме жила его жена Клава с маленькой дочкой Верой. У нас в комнате, кроме Фроси, Любы и Алика, ночевала еще Дуня Агуреева. Миша Катруха ночевал эту последнюю ночь у Чернявских.
Среди ночи я внезапно проснулся, как от электрического тока. Не знаю, отчего я проснулся. То ли от внутреннего предчувствия беды, то ли от сильного шума за стеной. В моей квартире был слышен топот ног, удар чем-то в стену, за которой я лежал, и вслед за этим отчаянный крик маленького Алика. Я разбудил Клаву Овсюк и попросил ее сбегать в наш дом, попросить еще кого-нибудь из соседей пойти в наш дом и узнать, что там происходит. Клава побежала, но быстро вернулась, взволнованная, сказав, что ее в наш дом не пустили вооруженные люди, да и вообще страшно выходить на улицу: там всех хватают, кидают в сани и увозят.
Я не выдержал и босиком, в одном нижнем белье побежал задворками к своей квартире. Была лунная ночь с сильным морозом, но я его не чувствовал. Во дворе в это время никого не было, и я пробрался возле стены к самым сеням нашей квартиры. В окно, при лунном свете, я увидал две человеческие фигуры. Присмотревшись, я увидал у одного в руке блестевший пистолет, направленный дулом в лицо другому человеку. Хотя я был всего в трех шагах от них, я не мог узнать, в кого направлен пистолет.
— Говори, где муж?! — услышал я грубый мужской голос.
Тишина…
Фрося! Так это ты, бедная! Меня затрясло как в лихорадке. Это тебе в лицо направлен пистолет! Тебя пытают и угрожают смертью за меня! Нет! Этого не должно быть! Я сейчас вскочу и крикну: «Вот я! Оставьте ее!»
Но… я не выскочил из своего укрытия, не закричал, а подвинулся еще ближе, еще на шаг, почти вплотную к окну, ожидая развязки.
Что это было? Трусость или немой ужас сковал мне рот? Не знаю. Если бы человек с пистолетом повернулся немного лицом к окну, он, наверное, увидал бы меня, но всё его внимание было приковано к внешне спокойному лицу Фроси. Я решил ждать у окна конца этого кошмара, хотя ноги мои уже примерзли и я ничего не чувствовал.
— В последний раз спрашиваю: где муж? Или пулю в лоб вгоню!
Тишина. От Фроси ни звука.
— Вот женщина, черт побери! — толкнул Фросю левой рукой, и оба пошли и комнату.
Я вернулся в дом Каретниковых. Оделся и обулся. Хотел было залесть в подполье, но Клава испугалась, говоря: «Они могут и сюда прийти; найдут тебя и меня заберут за укрытие тебя». Я полез на чердак, который был общим на несколько коммунальных квартир. Из моей комнаты в потолке была сделана отдушина вентиляции с широкой деревянной трубой, которая в это время оказалась открытой, и мне через нее не только всё было слышно, но и порядочно видно, что происходило в комнате. Я сел рядом с отдушиной, смотрел и слушал. НКВД все молчали, курили и отдыхали после своей «работы». Только один Алик жалобно стоная и плакал. Эти люди вывихнули ему руку…
— Ну, вот что, — начал говорить один, — если ты не говоришь, где твой муж, то одевайся, мы тебя арестовываем за него!
От Фроси ни слова, ни движения. Теперь я уже пришел к решению: если Фросю станут тащить из дома, то я слезаю и отдаюсь им.
Но какие бывают в жизни непонятные, загадочные странности, которых я не могу объяснить. Вместо меня на выручку Фросе пришел ее бедный брат Миша Катруха. Обычно Миша после ночных облав приходил к нам в дом только с рассветом, зная, что облавы и аресты производились только по ночам. А тут, как нарочно, к четыре часа раннего утра, при наступившей в комнате тишине, я вдруг услышал шаги в сенях. Отворилась дверь и… в комнату вошел Миша. Он хотел шагнуть назад, но люди, называвшие себя НКВД, все сразу бросились на него и схватили.
— Как фамилия? — грозно закричали они.
— Зачем вам фамилия? Я человек. Скажите: что вам от меня нужно?
Они вывели Мишу в сени, завели в пустую холодную кладовку, повалили его на пол, сели ему на руки и на ноги, и один из них стал бить его деревянной сапожной колодкой по голове, по лицу, спрашивая фамилию.
Долго они били и мучили Мишу, но Миша молчал…
Меня трясло от ужаса, видимого и слышанного мною, и отдушина, выступавшая из комнаты на чердак, закачалась и заскрипела. Они услыхали это и, бросившись к отдушине, закричали: «Он там, на чердаке!» Один из них, встав на табурет, стал примерять головой, не сюда ли я вылез из комнаты. Но поняв, что сюда не пролезть взрослому человеку, они бросились бегом на улицу и с другого конца дома залезли по лестнице на чердак. Я уже слышал топот шагов по чердаку, приближавшихся ко мне, но все еще продолжал сидеть возле отдушины в оцепенении. Когда шаги и голоса уже приближались ко мне, я очнулся от сковавшего меня ужаса и, спрыгнув с другого конца чердака на снег, спрятался в недалеко находившейся конюшне и оттуда из окна наблюдал за происходившим во дворе.