возвращала), приезжает тот на родину и видит, что делается на родине: жить индивидуально невозможно — и поворачивает обратно в коммуну. Прокатал все средства. Подает заявление о приеме обратно в коммуну, вторично. Просит, чуть не плачет: примите, это была моя большая ошибка, что я уезжал. Вот такие-то люди не составляли крепости алмаза, а были слабым песочком, но коммуна принимала их обратно в свою семью. Личная собственность во многих семьях была причиной раздора, даже у единомышленников Льва Толстого. Он хочет с радостью вступить в коммуну, а жена его и слушать не хочет о коммуне, и начинается крик и плач. Но у нас не то что коллективизация, а дело свободное. Но ввиду такого раздора в семье многие убежденные люди всё сомневались, надо ли идти наперекор жене в коммуну. Правда, многие жены соглашались ехать в чужую страну, в далекий край, к единомышленникам не ее, а мужа; но приезжали не по сознанию, а по нужде. Вот из таких-то и образовались шептуны, т. е. недовольные не собою, а другими.

Многие, особенно женщины, жили в коммуне не как хозяева, а как рабочие: работали честно и всё.

Проработал я три с лишним года по сбыту и снабжению. Устал и надоело, попросил смены. Совет коммуны согласился при условии ознакомить с этой работой новых товарищей — Васю Бормотова и Егора Иванова. Я их ознакомил со всеми учреждениями и отдельными лицами, с которыми имел связь. А сам принял пасеку и приступил к новой работе — интересной, на лоне природы. Пасеку я перевел в лог против поселка барабинцев и работал в уединении.

Летом, наверное, в 1935 году вечером я пришел в коммуну, а жена говорит, что все члены совета арестованы, спрашивали и меня. Я говорю жене: «Я туда сейчас не пойду, до утра». Вдруг дверь отворяется и входит председатель Блинов и говорит: «Следователь просит тебя прийти, и тогда он всех нас распустит до утра». Ну, я согласился, и пошли вместе к следователю. Было часов 11–12 ночи. Когда я пришел, следователь и говорит:

— Ну вот, теперь все собрались, сейчас я от всех вас возьму расписку, что явитесь утром к девяти часам, а сейчас пойдете по домам.

Стали подписываться, но когда очередь дошла до меня, я отказался: «Может, я до утра помру, поэтому никаких обещаний не даю вперед, но я никуда не уйду и скрываться не буду». Отказались дать подписку еще Вася Бормотов и Вася Кирин. Следователь начал волноваться и говорит: «Я вас сейчас отправлю в тюрьму». Тогда Бормотов и Кирин подписались, а меня ночью отправили с милиционером в Сталинск, в ОГПУ, но там меня не приняли: не было письменной причины моего ареста. Тогда меня повезли в тюрьму. Там, конечно, приняли.

Дня через три меня повели на допрос в ОГПУ. Тот самый следователь говорит мне:

— Ты должен быть в числе обвиняемых как член совета, но мы решили — ты будешь свидетелем. Ты хорошо знаешь председателя?

— Хорошо, — отвечаю.

— Ну, расскажи, как он работает и кто к нему ездит в гости?

— Вы сами у него спросите. Он не уполномочивал меня говорить за него, а также ни о ком из членов совета я говорить не буду.

Разговор был долгий.

— О своей работе я могу всё рассказать.

— О твоей работе мы сами всё знаем.

Он пугал меня судом и тюрьмой, а потом достал книжечку — кодекс законов и зачитал мне:

— За отказ дать показания судебным и следственным властям подвергается тюремному заключению сроком от трех до шести месяцев. Понял?

— Понял, — говорю, а сам просто обрадовался, что срок небольшой, отсижу, а ни о ком ничего говорить не буду.

Следователь написал протокол, а я его подписывать не стал. Меня опять в камеру, в тюрьму. Дня через два опять к следователю, и я опять не подписываю протокол; тогда какие-то два человека заверили мой отказ от подписи и сами подписались.

Тем дело для меня в тот раз и кончилось. А членов совета — кого и на сколько осудили, я уже не помню. Раза два или три меня вызывали по этому делу в суд, но я не являлся.

В апреле 1936 года забрали десять человек: Мазурин, Пащенко, Епифанов, Гуляев, Драгуновский, Гитя Тюрк, Гутя Тюрк, Красковский, Барышева, Оля Толкач, а в мае взяли и меня, и пробыл я в заключении до июня 1946 года.

Начались допросы, все мы были разъединены по разным камерам.

На все вопросы следователя я отвечал только: я ничего плохого не делал никому, а вы хотите меня обвинить. И так на все вопросы.

Следователь ругался:

— Что ты, как попугай, затвердил одно? Отвечаешь не по существу…

И протоколов допросов я не подписывал ни одного. Я не помню, сколько времени велось следствие, но нас то перевозили в кузнецкую тюрьму, то в КПЗ в Первом доме. Кузнецкая тюрьма под горой, а выше, на уровне второго этажа, шла дорога. Щитков на окнах в 1936 году еще не было, и когда я видел, что по дороге идет кто-либо из коммуны, я пел в форточку стих, сложенный уже в тюрьме Мазуриным:

Буйный ветер гуляет по воле, Вкруг тюрьмы он порой зашумит, Сквозь решетку в окно вдруг повеет, И за ним моя мысль полетит. Эх! Наверно по нашему полю, По хлебам словно волны бегут. А внизу под горами, по Томи, Волны тоже и плещут и бьют. Мне б в коммуну, где дышит свобода, Полежать под колосьями ржи, А в тюрьме здесь владычица — злоба, Сгусток крови, насилья и лжи! Но в душе моей все же сияет Радость светлая, вера в добро. Выше тюрем мой разум летает, Быть в неволе ему не должно. И я здесь, за решеткой, сумею Жизнь как благо в душе ощущать. Лишь суметь бы владеть мне собою, Лишь суметь бы терпеть и прощать…

Так просидели мы все лето, до ноября 1936 года. Следствие закончилось. Я отказался знакомиться с делами следствия по той причине, что не хотел возбуждать в себе, в своем сознании дурных чувств против тех, кто на меня показывал дурно, ложь.

Суд состоялся в ноябре. Судила нас спецколлегия Западно-сибирского краевого суда из Новосибирска. От защитника мы все отказались — будем сами себя защищать от неправды и лжи. Мне дали три года, другим товарищам — от трех до десяти лет. По суду были оправданы и освобождены Димитрий Пащенко, Гитя Тюрк, Егор Епифанов и Оля Толкач. Клементия Красковского освободили еще из-под следствия. Нас, шестеро осужденных: Бориса Мазурина, Гутю Тюрка, Ивана Васильевича Гуляева, Якова Драгуновского, Анну Барышеву и меня, Димитрия Моргачева, — повезли по тюрьмам и лагерям.

Без всякого порядка встают в памяти тюрьмы: мрачная старинная огромная мариинская; новосибирская — тоже огромная. Говорили, что ее строил сельхозинститут, а повернули на тюрьму ввиду недостатка в этих культурных учреждениях в наше время; потом опять старокузнецкая, но уже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату