водоворотами, и темный лес на берегу, и часового в шинели с винтовкой и штыком, стоящего на краю баржи, и человек тридцать заключенных, лежащих на палубе в два ряда головами друг к другу, на груди, с вытянутыми ногами и руками по швам, головы их были напряженно приподняты и в зубах у некоторых были железные болты, которыми они упирались в доски палубы; увидал, как один заключенный, средних лет мужик, давно небритый, потихоньку сползал к краю баржи, как я понял, желая свалиться в воду от побоев; из-под него текло, и видел, как подбежавший конвоир ударом сапога в бок загнал его на прежнее место; увидел подальше палатку… и, не раздумывая, не размышляя, сразу принял решение: бить не дам! Спихну конвоира и сам в воду, поплыву к берегу. Тогда я не думал, а потом уже прикидывал, что могло получиться: я не мог бы успеть добежать до конвоира, он посадил бы меня на штык или выстрелил. Но если бы я благодаря неожиданности и быстроте и оттолкнул бы его и он упал бы в воду, то в меня стреляли бы, да если бы и не попали, то вряд ли доплыл до берега по могучей и быстрой реке, да еще в холодной воде; но тогда я ничего не думал, а решил: «Не дамся!», и не знаю почему, может быть, мое решение отразилось на моем лице, но они, взглянув на меня, не положили в ряд со всеми, а сказали: «Садись тут». Я сел на брус немного в стороне, меня никто ни о чем не спрашивал, не трогал, и я жадно рассматривал все творящееся.
Побои уже стали стихать. Только я видел, как начальник конвоя в синем галифе, в ремнях, разъяренный, картинно поставив одну ногу вперед, откинув корпус назад, выхватил из кобуры револьвер и начал им лупить одного жулика, молоденького, черненького еврейчика из Одессы. Он бил его рукояткой и по голове, и по шее. Тот съежился, но не издал ни одного звука. Потом вдруг из лежавших, как пружина, выскочил молодой, стройный парень в синей сатиновой рубашонке и одним прыжком оказался на краю баржи, спиной к воде, лицом к бегущим к нему конвоирам. Лицо его было решительно. — Не подходи, прыгну в воду! — крикнул он. Все остановились. — А чего тебе надо? — спросил начальник.
— А вы что, гады, бить меня будете? Не дамся! — крикнул парень.
— Ну, иди, садись рядом с тем, — сказал начальник, показывая на меня. Он сел.
Больше никого не выводили, шум и побои кончились, лежавшие так и оставались лежать на своих местах, но уже не в напряженных, а в свободных позах. Мы двое сидели молча. Сквозь бегущие облака проглянуло солнышко и осветило берег. В этом месте лес немного отступил назад, а на зеленой поляне стоял одинокий дом, по траве бегали дети, из дома вышла женщина в красной косынке и стала развешивать белье. При виде этой мирной картины так защемило сердце, так потянуло туда, подальше от этого ненавистного, ненужного, дикого мира насилия. Солнышко опять спряталось, одинокий домик остался позади, и по берегам опять надвинулся к самой реке темный, неприветливый лес. Вечером стало холодать, а мы босые, в белье. Конвоиры ушли в палатку. Я с парнем прилегли к лежавшим потеснее — согреваться. Вскоре нас всех отпустили вниз. Внизу шли разговоры. Говорили, что деньги собрали и даже больше, чем якобы было украдено. Говорили, что начальник конвоя некогда был сотрудником НКВД, в чем-то проштрафился, отбыл срок и, отбыв, вновь поступил на службу и, видно, вновь принялся за свое.
Забыл сказать, вместе со мной ехал один жулик — Мишка Хрипатый, знакомый еще по 3-й колонне. У него была тридцатка. Увидев, что делают за деньги, он скатал ее в комок, сунул в рот, послюнявил и проглотил. Дня через два, когда мы уже были в Вогвоздино, он уединился куда-то за отхожие места, потом показал мне совершенно целую тридцатку, только несколько местами пожелтевшую. Он ее еще как-то разгладил горячим котелком и ушел в ларек. Вернулся с кульком конфет. «Ешь, — сказал он, угощая, — конфеты не пахнут».
На пересылке в Вогвоздино было очень тесно. В палатке набилось столько народу, что я, захотев выйти на двор, встал и остановился в недоумении: пройти не было никакой возможности, так плотно переплелись все на полу руки, ноги, головы, и некуда было ногу просунуть, чтобы не наступить на кого- нибудь. Видя мою нерешительность, кто-то с полу сказал равнодушно, беззлобно: «Да беги прямо по всем, не разбирая, только быстро, не задерживайся». Я так и сделал.
На станции Вогвоздино начинался путь на север, в глубь лесов, на Чибью, Ухту, Печору. Уже на сотни километров было проложено туда заключенными шоссе, в край лагерей.
Наутро нас, весь этап, разбили на несколько групп, вывели на шоссе и сказали:
— Дорога дальняя, идти пешком, берите с собой только самое необходимое, а остальное складывайте в кучи, каждая группа в свою, и их вам после привезут.
Все понимали, как тяжел в дороге каждый килограмм, и сложили вещи. Я взял легкое одеяло, ложку. Скомандовали по четыре в ряд, не растягиваться, шаг влево считается за попытку к побегу, оружие применяется без предупреждения.
Тронулись. Этапом полагается в сутки 25 км, но проходили по 40 км. Хотя дорога была ровная, гравийное шоссе, но идти было трудно, не было тренировки, стирались ноги. Первую ночь переночевали в каком-то заброшенном сарае, насквозь светившемся. Наутро двое стариков, муж и жена, не могли дальше идти, было какое-то волнение, какие-то разговоры, и мы ушли, а куда они делись, не знаю.
Иногда по дороге встречались лагеря. У ворот ходили заключенные, и я справился: — Нет ли у вас здесь Троицкого? — Нет, — отвечали мне. Сергей Васильевич Троицкий был членом нашей подмосковной коммуны и был где-то в лагерях Коми.
Вторую ночь мы ночевали прямо ни лугу по левую сторону шоссе, а по правую сторону был лагерь. Когда мы подошли сюда, уже темнело, похолодало, на траве появился легкий иней первых заморозков. Наш конвой долго ходил к лагерному начальству с просьбой пустить нас переночевать в лагере, но им отказали. Предстояла долгая, холодная ночь в открытом поле, люди согрелись, вспотели от ходьбы, а теперь боялись ложиться на холодную землю и ходили, съежившись, засунув руки в карманы и кляня все на свете.
Я в дороге сошелся с двумя алтайскими колхозниками — трактористами, Кривенко Иваном Ильичом и Матвиенко Николаем Романовичем. Мы с ними сделали так: разделись до белья, часть одежды постелили на землю, легли на нее тесно друг к другу и укрылись одеялами, бушлатами и так хорошо проспали ночь.
Прошел еще день, переночевали в каком-то поселке, в сараях. Проснувшись, я почувствовал, что у меня одна коленка распухла и плохо сгибалась, видно, отрыгнулся мой давнишний ревматизм. Как быть? Ведь я не дойду. И я пошел к дому, где стоял наш конвой, — заявить. Не доходя до дому, я увидел издали согнувшуюся фигуру заключенного и с силой взлетающие вверх и падающие ему на спину кулаки, били кого-то, кто, наверное, тоже заявил, что не может идти. Я повернул назад. Этап тронулся. Я сначала ковылял, а потом понемножку разошелся. Пройдя по шоссе еще километров 20, мы свернули с него и пошли узкой, лесной дорогой. Идти было неудобно, корни, ветки, а тут еще начало темнеть, у многих проявилась куриная слепота. Они спотыкались, падали, хватались за других, те и сами едва брели, ругались, стоял шум, ряды смешались, конвой нервничал, кричал. Шедший рядом со мной старик, ничего не говоря, перекрестился, вышел из рядов и лег на землю, лицом вниз, на спине его белела котомочка. Колонна прошла, он остался позади, и вот послышались громкие крики конвоя, остервенелый лай собак, наверное, гнали старика, лай собак все приближался, я заметил, что люди ускоряют шаг, обгоняют меня, а кто и трусцой бежит, боясь приближающихся собак, а мне какая-то гордость не дает бежать, я иду как шел, и уже остался почти в конце колонны, но все затихло. Лес высокий, совсем стемнело, не видать ничего, и опять ругань, шум. И вдруг над нами громкий, немного нарастяжку голос начальника конвоя:
— Конвою! По колонне огонь!
И загремели выстрелы. Мы все, как один, упали и прижались к земле. Тихо стало, только слышно, как над нами просвистали пули, но я понимал, что это высоко.
— Встать! Построиться! — звучит команда. Сначала тихо, а потом опять беспорядок. Конвою самому, наверно, жутко в диком лесу, в полной темноте. И вот вновь:
— Кон… вой, по колонне… Не успел он еще скомандовать «огонь», мы уже лежали на земле. Я слышу шум, пули свистят, и у меня сразу является решение: «Если увижу, что хотя кого-нибудь ранило, рвану в лес, в темноту». Но стреляют все же не в нас, а поверху. Опять команда: «Встать!» — Опять тихо, сначала идем, а постепенно шум разрастается, и третий раз команда, выстрелы и прижимание к земле: а вдруг по нас? Уже к рассвету подошли к реке, измученные. На той стороне смутные силуэты вышек лагеря. Это место нашего назначения: Вожаель, 1-й ОЛП (отдельный лагерный пункт) Усть-Вымьлага.
Уже когда совсем рассветало, нас приняли в лагерь. Колени мои распухли, и я с трудом передвигался. Пошел к врачу, он дал мне освобождение на три дня. После них я пошел работать в плотницкой бригаде, строить новый барак, так как помещений не хватало. А пока жили в огромном старом бараке. Унылое зрелище представлялось внутри: голые стены, голые нары, ни постелей, ни матрасов, съежившиеся фигуры