собрали, правда, достаточно, но и хлеб был нужен. Помощи мы и не просили и не получили бы ни от кого и никакой.
Трудное положение создалось в коммуне, а в других группах было еще труднее. Барабинцы собирали съедобные травы, сушили, толкли в муку и пекли лепешки. Попробовал я одну — горечь.
И на этот раз собралось общее собрание, пришли все решить вопрос — как же быть дальше с хлебом?
И если на первом собрании были еще слышны голоса: «Пусть каждая семья строит для себя», то на этот раз таких голосов не было. Не было сомнений, что этот вопрос надо решать сообща. Коммуна ведь!
И выход нашли.
Постановили: все взрослые трудоспособные мужчины уйдут на заработки.
К этому, кстати, были благоприятные условия. Строился Кузнецкстрой, рос при нем город Новокузнецк. Рабочей силы требовалось много. Условия жизни были трудные, и чтобы привлечь и удержать рабочую силу, продовольственные карточки выдавались не только самому рабочему, но и на всю его семью.
И вот, артель человек 30–40 ушла работать на галечный карьер в Абагуре, грузить гальку на вагоны, — конечно, тогда еще вручную лопатами. Вторая такая же артель — плотники — ушла в тайгу, по речке Сухая Абашевка, на урочища — Сиенка, Узунцы и другие, строить бараки для спецпереселенцев, которых ожидал леспромхоз для заготовки леса. Меньшие группы и в одиночку рассеялись кто куда; и на Кузнецкстрой, и в садово-парковое хозяйство, и так кто где.
В этом стеснения не было, но было общее решение — на себя тратить только на необходимое питание, а весь заработок, а главное — все продовольствие, полученное по карточкам на семью, сдавать в кладовую коммуны. С этой целью каждую субботу высылались подводы — одна в тайгу, другая — на Абагур, третья в город, и возвращались они нагруженными в основном печеным хлебом.
Вот так и жили зиму 1931-32 года, лето 32-го и отчасти зиму 1932-33 года. В выходные дни приходили «мужики», то есть работники, и делалось полно, весело и многолюдно, а на буднях оставались одни женщины на трое-четверо взрослых мужчин.
Летом 1932 года посеяли побольше и собрали больше хлеба, можно было всем возвращаться домой, к своему любимому труду. Недоело жить в отрыве от семьи, от своего общества.
К тому же и на работе стали обращать на коммунаров внимание и стали несколько обостряться отношения с администрацией. Давали себя знать некоторые особенности наших убеждений.
В тайге нашей бригаде приказали разобрать два дома в шорском селе Абашево. Пришли, а оказалось, что это дом раскулаченного, в доме живет вся его семья и выходить из дома не хотят.
— Как же разбирать? — спрашивают ваши.
— Разбирайте, да и все.
— Да ведь там живут!
— Разбирайте!
Наши посмотрели, постояли, повернулись и пошли. Разбирать не стали.
Само собой разумеется, «начальству» такое поведение коммунаров не понравилось, и оно взяло их «на заметку».
На Абагуре нашу бригаду очень ценили по труду — работали быстро, безотказно, в любое время, без пьянства, без прогулов, но подошла подписка на какой-то заем, кажется, на укрепление обороны. Наши подписываться не стали. Свой отказ от подписки на заем они мотивировали так:
— Во-первых, как мы можем давать взаймы, когда сами бьемся, чтобы только прокормиться самим и прокормить наши семьи. А во-вторых, мы не можем давать средства на военные дела.
Однако заемные деньги с них удержали при выдаче зарплаты. Облигаций наши не взяли. Тогда их пачкой принесли в барак и оставили. Наши запечатали их в конверт и отослали по почте обратно.
Новая «заметка», на этот раз большая.
Пора бы уж и закончить описание жизни коммуны, связанное с отхожими заработками. Скажу еще только, что никто из коммунаров, бывших на заработках, не соблазнился остаться там, все вернулись, и никто не нарушил общего согласия — сдавать весь заработок в общую кассу, кроме одного молодого парня Фесика младшего, купившего себе ботинки.
Надо коснуться еще одного важного вопроса: был ли состав коммуны вполне однороден в смысле сознательного, идейного влечения к коммуне? Нет, было довольно много людей, попавших в коммуну не по идейному стремлению, а в силу сложившихся обстоятельств — например, некоторые жены, дети подросшие, но не захваченные этой идеей. Но это серьезное обстоятельство сглаживалось у нас тем, что большинство были крестьяне по жизни и это совпадало с крестьянским уклоном толстовских убеждений. Затем идеи Толстого — не надуманность, не какая-то выдумка для узкого круга, его учение охватывает широкий круг нравственных, религиозных и общественных вопросов, которые естественно присущи в той или иной мере всем людям. Поэтому большой неувязки в нашей жизни между людьми, идейно пришедшими в коммуну и попавшими в нее в силу случая, не было. Здесь надо сказать отдельно о сельском хозяйстве. Мы любили крестьянский труд. Сознательно, по влечению, избрали его основной своей деятельностью, и для многих из нас он занимал то место, какое у людей интеллигентных профессий занимают искусства и науки. Всю пытливость своего ума, жажду знания и творчества направляли на то, как лучше обрабатывать землю, в какое время и какими семенами посеять, как ухаживать за растениями и как вести уборку, чтобы труд давал хорошие плоды.
Как сейчас помню, однажды подошел ко мне, почти подбежал до крайности взволнованный тульский крестьянин Димитрий Киселев.
— Борис, Борис! Да что же это делается? Да это же как нарочно вред делается! Да разве так убирают сено?! Да ведь у нас пройдешь прокос, а назад идешь скосьем, вал растряхиваешь, чтобы сохло скорей; днем поворочаешь, если день хороший, к вечеру в маленькие копешки, а на другой день их раскидаешь тоненько, да за день раза два-три поворотишь, а к вечеру в копешки побольше, а потом смотришь по погоде, по траве — или в копнах доходит, или еще раз раскидаешь, досушишь. Так ведь сено-то — что твой чай! Как чай! А здесь что делают? — шумел он.
Я знал, что говорил Димитрий; у нас под Москвой так же убирали сено, но сибирский климат, сибирский травостой нарушали привычное и делали его ненужным.
— Пойдем, — позвал я его, и мы вышли недалеко за поселок, где по крутому, почти в 45 градусов южному склону лежали сверху вниз скошенные два дня тому назад валы травы. За нехваткой времени их ни разу не переворачивали, не растрясали, а трава под горячими лучами солнца, бьющего в упор, высохла. Высохла так, что ворочать ее дальше было бы только во вред, оббивать листья. Правда, сено было не такое душистое, как у нас на родине, но это уж оттого зависело, что травы здесь были другие, подтаежные.
Димитрий ворочал валы, щупал, мял сено и молчал. Нет, он еще не согласился, еще не отказался от своего, выработанного веками его предками способа уборки сена, но… но он молчал: сказать было нечего.
Такие стычки происходили первое время часто. Надо было видеть, с какой иронией смотрел житель средней России, какой-нибудь смоляк, как житель Средней Азии крепил косу к откосью длинным ремнем.
— Да разве так крепят? Мотай, мотай, а у нас кольцо, клин, быстро, крепко…
Затем шла проверка в работе. Оказывалось — и так хорошо, и так.
Почти каждый привез с собой в мешочках, узелочках своих лучших семян. Многое было испробовано в первое же лето. Так, посаженная у нас на южном склоне бахча дала хорошие арбузы, чего мы никогда не могли бы вырастить под Москвой. Мы радовались, но оказалось, что это помогло исключительное лето, в дальнейшем от посева бахчевых пришлось отказаться.
Южане предлагали сеять мак. 50-процентный выход масла! Да какое масло! Но мак не сеяли — отпугнула трудоемкость. А вот волжане привезли семена горчицы, она требовала очень мало затрат труда и давала хорошие урожаи и хорошее масло.
Так же хорошо созревали подсолнухи, только сорта пришлось подбирать.
Привезли мы с собой из-под Москвы семена озимой пшеницы. Нам говорили, что в Сибири она нейдет. Но мы упорно, года три сеяли ее, собирая совсем ничтожный урожай, пока не убедились на опыте,