бочонках до зрелости, или добавляют в старые бочонки «материнского вина», как его называют.
После такого посвящения меня сочли достойным попробовать немного шерри. К этому моменту к нам присоединился Бахус Хереса — пожилой мужчина в белом пиджаке, чьи обязанности состоят в потчевании приезжих вином. При нем была металлическая кружка, приделанная к длинной ручке, которую он погружал во тьму бочонка и, держа правую руку в воздухе, переводил золотой поток шерри из черпака в стакан, не проливая ни капли. Этот акт сам по себе служил доказательством того, что Бахус редко пробовал шерри, однако в нем ощущался дух давних возлияний: вокруг его шляпы мне чудились призраки переплетенных виноградных листьев. Самыми представительными выглядели тринадцать огромнейших бочек, называемых — с обескураживающей фамильярностью набожности — Христом и двенадцатью апостолами. Наш проводник погрузил кружку, или черпак, в «Христа», содержащего материнское вино всех бочек, и сказал мне, что эту бочку заложили в 1862 году для королевы Изабеллы II.
Мы вошли в придел собора напитков. Под белеными сводами дремали огромные бочки: в них шел процесс, известный как «воспитание». Здесь Бахус сделался лиричен. Он погружал черпак в священные глубины и вытаскивал полным воспитаннейших вин. Я не знаю, сколько там было сортов шерри. Мы кружили по собору, пока Бахус не остановился перед бочонком, театрально затканным патиной. Бочонок был почти самодовольно стар, словно старейший житель города, который не может противостоять соблазну прибавить себе пару лет. Это была «Солера» 1847 года розлива. Что за вино! Пробуя его, я думал не столько о букете и вкусе, сколько об ассоциациях, им вызываемых. Солнце, пробудившее его к жизни своим теплом в 1847 году, было солнцем, светившим на королеву Викторию — двадцативосьмилетнюю женщину, которая правила пока всего десять лет; Луи-Филипп все еще занимал трон Франции; бунты «хлебных законов» только что отгремели в Англии; год финансового кризиса, последовавшего за железнодорожным бумом…
Бахус, заметив отсвет воспоминаний в моих глазах и ошибочно приняв его за алкогольный энтузиазм, еще раз запустил черпак в 1847 год; но я, видимо, испугался вспомнить слишком много, и он перелил все до капли обратно в священную бочку. Мы прошли в темный угол, где стоял в темноте и пыли одинокий бочонок, покрытый тканью цветов Испании.
— Его не откроют, — драматически сообщили мне, — пока король не вернется в Испанию. Его заложили, когда его величество, последний дон Альфонсо XIII, уехал в изгнание; бочонок оставался здесь во времена республики и гражданской войны; и его откроют — когда король вернется!
Момент был
Я сел отдохнуть на солнечной площади Хереса, где пальмы бросают тень и блуждающий ветерок приносит с собой слабые ароматы амонтильядо, олоросо и «Пало Кортадо».
Я сдружился с доном Фелипе, и как-то раз он предложил мне осмотреть руины Италики в нескольких милях к северу от Севильи. Чем больше я приглядывался к этому человеку, тем больше он мне нравился. Дон Фелипе был необыкновенно удовлетворенной и уравновешенной личностью, я с трудом верил, что ему семьдесят шесть лет.
— Вы будто нашли секрет счастья, — сказал я.
— Да. Полагаю, да, — ответил дон Фелипе. — Когда несколько лет назад умерла моя жена, я оказался совершенно один во всем мире и с деньгами, достаточными, чтобы провести остаток жизни как мне угодно. На свой семидесятый день рождения я решил покончить с жизнью, которую вел до сих пор, и начать другую. Дела отнимают кучу сил — в семьдесят-то лет. Я был задавлен всякой всячиной, собственностью, животными и двумя старыми слугами, которые жили с нами много лет. Они-то и были главной трудностью. Когда я рассказал им о своем решении все продать и уехать, то думал, что они этого не переживут. Но я назначил им приличную пенсию, и настал счастливый день, когда у меня не оказалось никакой собственности во всем мире — ни денег, ни мебели, ни даже книг. Зато я стал свободен, чтобы пуститься в приключения.
Сначала я поехал в Америку и Канаду, и ни та ни другая мне не понравились. Я получил удовольствие от Италии, но не настолько большое, как ожидал, а от Греции — куда большее, чем рассчитывал. Мои деньги, как вы догадываетесь, все в долларах! Тогда я поехал в Австралию, Новую Зеландию и Японию, где в первый раз в жизни прочитал Лафкадио Херна [92] и упорно пытался понять эту страну. Потом заскучал по Англии, но на обратном пути прочитал книгу о Кипре и отправился туда. Остров мне полюбился, и я подумывал там поселиться. Но затем я приехал в Испанию и сразу же почувствовал себя дома. Сейчас я здесь живу около года и говорю по- испански довольно плохо. Я приехал в Севилью слишком поздно для Страстной недели и останусь здесь до следующей Пасхи. Потом поеду еще куда-нибудь.
— А куда?
— Не знаю. Может быть, в Индию.
— А что вас привлекает в Испании?
— Не могу сказать точно. Мне нравятся испанцы и то, как они живут. Жизнь здесь весьма викторианская. Это тот образ жизни, который я помню с тех пор, как был мальчонкой. Я не религиозен, но мне нравится религиозная атмосфера Испании — как год нанизан на струну церковных праздников. Мне нравится климат, нравится еда. Нравится веселое и беззаботное отношение к жизни. Вы можете сказать, что я вижу мир глазами второго детства, и это, пожалуй, правда. Я даже не начал исчерпывать свое любопытство.
К этому времени мы приехали в Италику, и нам открылись обширные и беспорядочные развалины на месте, где когда-то стоял город, давший рождение Траяну, Адриану и Феодосию. Огромный амфитеатр, вмещавший сорок тысяч человек, был снесен в восемнадцатом веке, чтобы укрепить плотины и берега Гвадалкивира. Полный энтузиазма гид провел нас по всем руинам и показал несколько мозаичных мостовых, которые он помогал разрушать плесканием на них воды из лейки, последнюю он носил при себе. Можно проследить линии некоторых главных улиц, но построек совсем не осталось. Тысячи тонн мрамора, должно быть, увезли в Севилью.
На обратном пути мы остановились в маленькой деревушке под названием Сантипонсе, где дон Фелипе пожелал показать мне картину в заброшенном монастыре. Мы проехали через двор фермы к большому и пустующему монастырю Святого Исидора. Смотритель, Хосе Басан, его жена и трое маленьких сыновей пришли в восторг при виде нас. Басан, как я скоро понял, был человеком с миссией. Он чувствовал себя призванным защищать и охранять опустевший монастырь, хотя не получал за это платы, да к тому же ему приходилось работать на местной железной дороге, чтобы прожить; тем не менее вся его жизнь была посвящена старинному зданию. Оно являлось его главной страстью. Его отец служил здесь церковным сторожем пятьдесят шесть лет, сказал он нам; сам он родился здесь и теперь ему пятьдесят шесть. Хосе сказал, что встает три раза каждую ночь и обходит монастырь с револьвером в кармане — просто чтобы посмотреть, все ли в порядке. В доказательство этого он порылся в своих бумагах и вытащил лицензию на огнестрельное оружие. Сначала он отвел нас в прекрасную барочную часовню Святого Иеронима, куда убрали с крыши позолоченных ангелов в человеческий рост. Он показал нам могилу Леоноры Давало, «преданной служанки», как гласила надпись; когда ее хозяйку, донью Урраку Осорио, сожгли заживо в 1327 году по приказу Педро Жестокого, Леонора взбежала на костер и заслонила госпожу своим телом, чтобы прикрыть ее наготу, и так умерла вместе с ней. Кроме того, в часовне покоилось тело Кортеса, прежде чем его останки перевезли в Мексику.
Мы вышли из часовни и побрели по холодному, опустелому монастырю, и я воображал себе преданного стража с его револьвером, неслышно идущего по этим полным призраков галереям и длинным каменным коридорам глубокой ночью — более странного занятия я не мог себе представить. Место выглядело населенным привидениями и смердело летучими мышами. Наконец Хосе распахнул дверь и провел нас в старинную трапезную, указав на картину, которая занимала всю торцовую стену. То, что я сначала принял за мраморную галтель, оказалось рамой, искусно нарисованной на плоской поверхности. Темой фрески была Тайная вечеря, а сработал ее какой-то неизвестный монах пятнадцатого века. Спаситель и Его ученики показаны сидящими за длинным столом, покрытым скатертью с узором, как на мавританских изразцах. Перспектива примитивная, стол наклонен к зрителю, так что все хорошо видно. Нет