лежит рядом с единственным человеком, который был ей когда-либо близок, с пожилым и тактичным мужем — уж конечно, единственным, кто умел обуздывать ее ярость. Пока священник выключал свет и мы поднимались обратно в церковь, я подумал, насколько странным был их союз: знатная дама, наследница королей, как она гордо именовала себя в посвятительной надписи в монастыре, и надушенный парвеню Антонио Перес.
Мы со священником попрощались. Я повернулся еще раз посмотреть на дворец, настоятельно требовавший реставрации, — совершенный фон для пастранских гобеленов. Я спросил местного крестьянина, известна ли комната, в которой сидела в заточении принцесса. Он провел меня к фасаду и указал на башню справа от ворот, где я увидел плотно зарешеченное окно.
Я отправился в маленький бар в нескольких шагах от рынка, где хозяин за стойкой, имевший вполне столичный вид в своем белом фартуке, подал пиво со льдом и, специально для иностранца, выудил из банки несколько анчоусов и принес на блюдце с зубочистками. В городке было две мельницы и три пресса для оливкового масла, рассказал мне хозяин, и люди из селений на несколько миль вокруг приезжают в Пастрану за покупками. Основная сельскохозяйственная культура здесь — оливки. Неужели я проделал весь путь из Мадрида только для того, чтобы взглянуть на гобелены? Я видел, как он размышляет, сколь странен этот мир. Я пояснил, что также приехал, чтобы посмотреть на дворец доньи Аны.
— О, La Canela! — протянул он.
Это испанское слово обозначает корицу, а еще так называют прекраснейших дам.
Я вернулся на главную дорогу и доехал до Алькала-де-Энарес, когда начало темнеть. В ресторане «Hosteria de Estudiante» я поужинал под потемневшими от возраста потолочными брусьями. На крюках висели в ряд свиные бурдюки — жирные, черные и наполненные вином. Хозяин аккуратно развязал горлышко одного, ловко пустил струйку вина в кувшин и принес последний на мой стол. Я съел
Весь обратный путь в Мадрид я думал о том старом городке в Кастилии, где великие люди своего времени спят в чистом белом склепе под церковью.
Однажды днем я шел по прохладной аллее к Прадо, чтобы провести часок наедине с Франсиско Гойя-и-Лусьентесом. В Англии и Франции нет возможности осознать, насколько великим художником был Гойя, поскольку ни в Национальной галерее, ни в Лувре нет ни одной из его прекраснейших работ, а репродукции, на мой взгляд, всегда получаются неудачные, даже в цвете. Во всяком случае, нередко тех, кто знаком лишь с фотографиями картин Гойи, охватывают изумление и восторг, когда они оказываются перед оригиналами. Таков, по крайней мере, мой собственный опыт.
Гойя — сын арагонского крестьянина, родившийся в 1746 году, и вырос весьма безобразным, похожим на лягушку-быка. Он обладал той смесью уродства и жизненной силы, которая необычайно привлекательна для некоторых женщин. У него был хороший голос, он умел играть на гитаре — и, будучи юношей, быстро почел за лучшее бежать из Мадрида. Не имея денег, он, говорят, присоединился к
О предполагаемой любовной интрижке Гойи, которому было за сорок, с богатой молодой герцогиней Альба написано много, но все основано на ряде неявных намеков, догадок и слухов. Внезапная и загадочная смерть герцогини ввергла художника, как считается, в депрессию, граничившую с помешательством. Гойя совершенно оглох еще до того, как ему исполнилось пятьдесят, и тем не менее рисовал самые «громкие» сцены, какие только можно вообразить, например ужасные события
В старости Гойя жил вместе с родственником на окраине Мадрида, в симпатичном домике, чьи стены он покрыл серией безумных и пугающих картин, написанных белым, серым и черным: картин с ведьмами, призраками, омерзительными демонами и привидениями, великаном, пожирающим обнаженное тело, чью голову он уже откусил, и прочими подобными сюжетами — видениями истеричного ребенка, напуганного темнотой. Из-за этого многие уверены, что художник окончил свои дни в безумии.
«Бывают дни, когда я прихожу в такую ярость, — писал Гойя в тот период, — что ненавижу и себя». Его мрачные видения искусно отслоили от стен старого дома, и сейчас они занимают целый зал в Прадо. Они кажутся выплеснутыми той ненавистью и яростью, которую художник испытывал ко всему. Он умер в возрасте восьмидесяти двух лет в добровольном изгнании в Бордо.
Гойя обладал вспыльчивым нравом. Его портрет в пожилом возрасте — портрет злобного старика в шляпе-боливаре, неисправимого грубияна и скряги, настоящего Скруджа. История о том, как он швырнул в Веллингтона гипсовой отливкой, когда герцог позировал ему в Мадриде, не подтверждена, но в этом нет ничего невозможного. Веллингтон ненавидел позировать художникам, которым, как он считал, никогда нельзя доверять в военных деталях (однажды он вызвал сэра Томаса Лоуренса и, не стесняясь в выражениях, велел тому исправить меч на картине). Если он так же повел себя с Гойей, старый грубиян, когда-то писавший Бурбонов во всем их загнивающем великолепии, наверняка не стерпел пренебрежения иноземного генералишки! К сожалению для любителей «перчинки», запись от руки одного из родственников Гойи на обороте странно бесплотного портрета Веллингтона в Британском музее свидетельствует, что этот набросок послужил основанием для трех рисунков маслом: конного портрета, который можно увидеть в Эпсли-хаусе на Пикадилли; портрета со шляпой, сейчас находящегося в Соединенных Штатах; и портрета без шляпы, предоставленного на время Национальной портретной галерее. На всех трех картинах мы видим восхитительно незнакомого Веллингтона, бабушка которого вполне могла быть испанкой.
Я направился в залы, где выставлены работы Гойи ранних лет, королевские портреты. Здесь громы девятнадцатого века еще не слышны. Соловьи поют в Аранхуэсе, и переливы менуэта мешаются с шепотом фонтанов, ибо веку восемнадцатому еще продолжаться несколько лет. Благодушный Карл IV стреляет по воробьям за оградой Сан-Ильдефонсо, Мария Луиза вешает очередной Большой крест на бычьи плечи своего героя, юный Фердинанд полон ненависти к матери и ее любовнику — а далеко от этих домашних сцен нищий молодой корсиканский лейтенант по фамилии Бонапарте только что написал свое сочинение о счастье, в котором весьма скрупулезно перечисляет опасности честолюбия. Наполеон, имея в союзниках Марса, был в 1791 году лейтенантом, а Мануэль Годой гораздо лучше ладил с Купидоном — и к тому времени уже стал генералом.
Когда я смотрю на портреты Карла IV и его семьи, то изумляюсь, как случилось, что Гойя единственный из придворных художников оказался свободен от необходимости идеализировать и льстить. Такие картины всегда заказываются и пишутся с расчетом на грядущие поколения: поза должна быть воинственной, пухлая ручка — протянутой к воображаемым полкам; а если красота не задержалась на челе королевы, то можно хотя бы попытаться это исправить вложением в образ изрядной доли величественности — но только не у Гойи. Он рисовал то, что видел, и в результате королевская фамилия, по словам Готье, выглядит на портретах словно семья бакалейщика, выигравшего большой приз в лотерею. Карлу IV повезло больше других: грубоватый, глупый, но добросердечный старый помещик, который мог охотиться с Джорроксом[13]; но что мы можем сказать о престарелой Афродите — Марии Луизе? Она похожа на одну из некрасивых сестер Золушки: жадная сварливая баба, с толстыми руками, обнаженными до плеч, которые, однако, когда-то находили неотразимыми. «Я не могу удержаться