– Да хоть туда! – указал направление Алеев и по-хозяйски пошел впереди.
– Сразу видно, восточный мужчина, – прокомментировала Самохвалова увиденное за окном.
– Невежливо как-то, – вступился за Катьку Солодовников.
– Татары, – повела Антонина плечами, а потом вспомнила о главном и как бы невзначай поинтересовалась: – Ну как? Согласилась?
– Угу, – промямлил Петр Алексеевич, провожая падчерицу взглядом, – только до двадцать третьего.
– Двадцать третьего?
– Двадцать третьего, – проронил Солодовников, потеряв Катьку из виду. – Чего-то ей надо, сказала.
– Так я и знала, – рассвирепела Самохвалова. – Ничему ее жизнь не учит! Никакой гордости у человека!
– А что случилось-то, Тонечка? – полюбопытствовал Петр Алексеевич.
– Ничего! – буркнула женщина. – Андрея своего ждет, когда поступать приедет, пропустить боится. Он ведь, главное, в Москве…
Обида захлестнула Самохвалову, и она в подробностях пересказала все детали первой Катькиной влюбленности.
Солодовников развел руками и запричитал, как старушка:
– Непорядочно как! Возмутительно! Бесстыдство какое!
– То-то и оно, – подтвердила Антонина Ивановна и предложила вернуться попозже, когда абитуриентов отправят в лагеря.
– Нельзя, Тоня. Сказал двадцать третьего, значит, двадцать третьего.
– Го-о-осподи, Пе-е-тя! Ну что ж вы за люди-то такие? Что ты, что Катька твоя! Двадцать третьего! Вот помяни мои слова, ничего хорошего из этого не выйдет, из любви из этой…
– Не выйдет из этой, выйдет из другой, – прошептал Солодовников и крепко обнял свою подругу.
– Подожди, Петь, – сверкнула глазами Антонина и бросилась в прихожую.
– Ты куда?
– Цепочку на дверь накинуть, – объяснила Самохвалова и показала глазами на спальню.
– Понял! – обрадовался Петр Алексеевич и рванул галстук.
– Что же это за год такой дурацкий получается: у всех что-нибудь да не так, – жаловалась Катька Пашковой, сидя на качелях.
– Чего это у всех-то? – не согласилась Ленка. – У меня, например, все нормально.
– Да ладно! – не поверила Катерина. – Тебе ж сапог из армии прислали.
– Какой сапог? – опрометчиво поинтересовалась Пашкова, напрочь запамятовавшая, кому, чего и при каких обстоятельствах рассказывала.
«Ясно, – подумала Самохвалова. – Наврала».
– Да ладно, Лен, никакой.
Пашкова на всякий случай сморщила лоб, якобы пытаясь вспомнить трагический зигзаг в собственной судьбе, но, видимо, так увлеклась новой выдуманной историей, что не смогла. Провалы в памяти у нее случались часто, но не потому, что для этого имелись серьезные физиологические причины, а потому, что Пашкова обладала исключительно богатым воображением, которое неоднократно подводило свою хозяйку под монастырь. Врала Катькина одноклассница часто и с удовольствием, причем увлекалась процессом так, что сама начинала верить в то, что сочиняет. И это ее жизни не мешало, скорее расцвечивало разными красками. Мешало другое: иногда Пашкову призывали к ответу.
Бойкие девицы подросткового возраста легко покупались на душещипательные Ленкины рассказы и с готовностью брали сочинительницу под крыло, доверяя свои сокровенные тайны «хорошему человеку». Хороший человек Лена Пашкова брала очередной чужой секрет в качестве занимательного сюжета и нечаянно делала его достоянием всего района. За это Пашкову били, отловив где-нибудь на задворках школы, в подъезде, а то и прямо на глазах у изумленной публики.
Сказочница покрывалась синяками и ссадинами, но всякий раз возрождалась, словно феникс из пепла, выдумывая все новые и новые истории, главной героиней которых, естественно, выступала она сама.
– Вот иду я, Самохвалова, и вижу – стоит. Стоит, главное, и на меня смотрит. Не отрываясь прям, смотрит. Деловой такой. Сразу видно, основной. Одет так, знаешь, клево: кроссовки-«адики», джинсы и майка «Lacoste». Я – тоже ниче так. Марлевка на мне. Три яруса: сине-бело-красно. Иду так…
– Лен, – оборвала ее рассказ Катька. – Ты извини. Мне домой надо.
Самохвалова слезла с качелей.
– А че ты дома-то забыла?
– Да у меня там мама одна…
– И че?
– Надо мне, – не стала распространяться Катерина и направилась в сторону дома.
– Слышь, Самосвалова, – крикнула ей вслед разочарованная Пашкова. – Ты с дуба, что ли, рухнула около мамки сидеть?
Катька даже не повернулась, не до того. Как-то в животе вдруг странно похолодело, словно сосульку в пупок засунули и повернули несколько раз. Катерина взлетела по лестнице и обнаружила дверь в квартиру открытой. Перешагнув через порог, девочка закусила губу и, не разуваясь, прошла в комнату. У стола в ночной рубашке сидела Антонина, чернея загоревшими руками и лицом. Перед ней лежало несколько фотографий, отснятых фотографом в Ялте: по краю вилась незамысловатая запись «Крым. 1983 г.».
– Ма-а-м, – поцеловала ее в затылок Катерина, обычно скупая на проявления нежности.
Антонина Ивановна отвела голову и дернулась так, словно через нее пропустили электрический разряд. По телу прошла судорога.
– Ма-а-м, ну что ты! В ночнушке до сих пор. Дверь открыта.
– Так не придет же никто, – тусклым голосом возразила старшая Самохвалова.
– Все равно.
– Все равно, – вздохнула Антонина и закачалась на стуле.
«Хоть какое-то движение», – грустно про себя отметила Катька и оставила мать в покое.
Дома находиться было невыносимо. Во-первых, жарко: раскаленная хрущевка не успевала остыть за ночь, от зноя не спасали даже деревья, выросшие выше второго этажа. Во-вторых, страшно. У Катьки сложилось ощущение, что мать сошла с ума. Просто сошла не так, как в книжках описано. Чертей не ищет, сама с собой не разговаривает, ни от кого не прячется, не кричит, не плачет… Но все равно похоже: просто вместо смирительной рубашки на ней – ночная. Можно, конечно, тетю Еву было с ночевкой позвать, но Катерине было неловко перед матерью: чуть что случилось – и сразу чужие люди. Вроде так дочери не поступают!
– Бат, доченька, – звонила тетя Ева несколько раз на дню, предлагая помощь. – Давай я приеду. Все тебе не так тоскливо будет.
– Не надо, – категорически отказывалась Катька и обещала сама позвонить, если что.
Пару раз забегала тетя Шура, но Антонина на нее не реагировала. Санечка даже руками у соседки перед лицом водила, пальцами щелкала, пытаясь определить, в уме та или временно повредилась. Бесполезно.
– Уйди, Шура, – просила ее Антонина Ивановна и закрывала лицо руками.
Жизнерадостная Санечка даже плакала, но чужую тайну хранила тщательно, отводя любопытных