султана, а Челюсть – первого евнуха. Маня беспрестанно поправлял тюрбан, прикрывавший “ежик”, облизывал вожделенно губы и вдруг указывал перстом на одну из наложниц, прикрытую черной чадрой. Челюсть-евнух подводил ее к султану, она целовала ему ноги и приоткрывала лицо – о Боже, это была сама Большая Земля, только не расплывшаяся до размеров Материка, а полненькая, с круглым задом и ястребиными очами…
Не отрываясь, я вглядывался в лицо Челюсти, надеясь узреть дрожание губ и судороги на лице, но он был бесстрастен, как сфинкс, – и я радовался, сердцем чувствуя все муки его самолюбия, я видел, что за кривой улыбкой, теряющейся в огромном подбородке, скрывается жажда разорвать Маню на части. A little more than kin, and less than kind – лошадка выскочила далеко вперед, обскакала ловко и небрежно благодаря сиятельному тестю, а тяжеловоз Алекс, тягач Алекс, чернорабочий Алекс тянулся сзади со своей телегой, забитой поклажей.
Когда Челюсть оказался правой рукой у Мани, внешне ничего не изменилось: “Привет, старик, как дела? Почему не заходишь? Не стесняйся, заходи, мы же старые друзья!”
Сначала я заходил просто так, но взгляд его был рассеян, и он мягко беседовал со мной, думая о других, более высоких материях. Во время приездов моих в отпуск всегда обнимал и целовал, словно клевал в щеку. Маня, вручая однажды орден, целовал с большим чувством, трижды даже, и прижимал крепко к груди – вот она, партийная школа! Целовались в те годы все, от малых чинов до высоких, любили друг друга до безумия. И все же в просторном кабинете Челюсти я чувствовал отчуждение, несмотря на теплое “старик” и похлопывания по плечу, я стоял посредине кабинета, одинокий, как ручка “Монблан” на его письменном столе. Он сажал меня в кресло рядом с книжными полками, где все было рассчитано на разинувших рот простаков: “Автобиография” лорда Рассела (тяга к абстрактной философии, уводящей от шпионских будней), переписка классиков (нестандартный интерес к жизни Учителей Учителя – еще одно доказательство неистребимой преданности Делу), “Кибернетика” Винера (восхищение передовой научно-технической мыслью), томик Пушкина (“в свободную минутку раскрою, усталость как рукой снимает”). Даже портрет Учителя на стене он велел повесить – не бесцветно-холодный, похожий на плохую икону, как у Мани и прочих тузов, а снятый в последние годы жизни, с трагически раскрытыми глазами, смотрящими чуть исподлобья, словно усомнившимися на миг в светлом будущем, предначертанном еще не парализованной рукой.
Молчи, Алекс, молчи, неблагодарный! Разве ты не помнишь, кто вытянул тебя за уши из самого темного закоулка человеческого тела, когда Римма, хватив лишнего на одном банкете, вдруг рассказала издевательский анекдот о Самом-Самом? Люди были все свои, из Монастыря, и хохотали, естественно, искренне, а через неделю Алекса вызвали в Кадры и попросили изложить злонамеренный анекдот, что я сделать не смог, ибо по пьянке все забыл. Пришлось сочинить слезливое объяснение, которое по своим таинственным каналам уплыло наверх, а потом попало к Мане, который раздраженно написал резолюцию Челюсти: “Пр. разобр. и дол.” [71] Лукавый заместитель нахмурил лоб и бросил секретарше: “Вызовите эту болтушку, уж я ее взгрею!”
Челюсть знал длинные языки своих секретарш, и уже на следующее утро по Монастырю гуляла весть, что навис топор над Алексом и ждет его Лобное место за недержание супруги. Во всех кельях царило радостное ожидание.
И Челюсть принял Римму у себя в кабинете, угостил кофе, поговорил о последних театральных премьерах (в театрах он не бывал, но следил за рецензиями), ни словом не обмолвился о злосчастном анекдоте и отпустил с Богом домой.
После беседы Челюсть написал чуть пониже резолюции Мани целый отчет, из которого следовало, что он прочистил Римме мозги, приказал держать язык за зубами, принял ее покаяние и пригрозил в случае рецидива прибегнуть к самым крайним мерам. Бумага вернулась к Мане, обожавшему точное и решительное выполнение своих указаний, который и закрыл весь этот мировой скандал одной закорючкой красного карандаша. Челюсть показал себя молодцом и истинным другом – ведь мог и сдрейфить, и полетел бы тогда растерзанный Алекс вместе с чадами и домочадцами на периферию, гонял бы там диссидентских ворон.
И я прощал его, и выпускал из гарема, и перетасовывал колоду с картами, назначая на должность Главного Евнуха Бритую Голову, а на место султана – Самого, а Мане передавал функции Главного Банщика.
Вот тут и начинались катавасия и византийские интриги вокруг Самого, битва между Бритой Головой и Маней за его расположение и любовь. Сражались не на живот, а на смерть, заискивали, угодничали, дрались из-за веника, дабы похлестать Самого по спине, подводили девок, отталкивая друг друга локтями. И вдруг явление Христа народу: входил Самый-Самый, распушив брови, и тут же возникал новый баланс сил, – ведь Бритая Голова доводился родственником Самому-Самому и выпивал с ним в интимной обстановке, куда непьющему и интеллектуальному Самому пути были заказаны. Тут уж Маня бледнел и прятался в простынях, Сам хватал веник и норовил похлестать по спине Самого-Самого, а Бритая Голова сталкивал Самого с полка и подсаживал на место султана Самого-Самого, подставив под короткие ножки шайку…
Я протопал босиком в ванную (“опять пыль собираешь!” – сказала бы Римма) и начал священнодействовать над своей физиономией, украшенной проницательными, умными глазами и курносым неподозрительным носом, увы, не принадлежащим к предметам моей мужской гордости. Побрившись и натерев себя “Фаберже” (“частица черта в нас заключена подчас!”), я вернулся в комнату, где Кэти уже приступила к зарядке (стартовала она обычно уже в постели, лежа на спине и крутя ногами, как на велосипеде) и счастливо улыбалась в мечтах о предстоящей семейной жизни.
О помолвках я имел самое смутное представление (не каждый же год вязал себя грешник Алекс брачными узами!) и раскрыл энциклопедию “Британика”: “В Великобритании еще сохраняется обычай помолвки, хотя многие молодые люди обходятся без этого. Как правило, помолвка объявляется после согласия девушки на брак. Правила этикета диктуют, чтобы родители девушки первыми услышали новость, на практике, однако, об этом первыми узнают друзья, а не родители”.
Далее о кольце, которое девица надевает на третий палец левой руки, и мудрый совет, что вместо бриллианта можно купить викторианский камень ценою лишь в несколько фунтов.
Бриллиантовое кольцо уже было заготовлено (куплено давно, согласно (!) санкции Центра на закрепление отношений с “Региной”), а почтенный родитель давно махнул на нас рукой и в последнее время даже не звонил по телефону.
С облегчением я прочитал: “В большинстве случаев помолвка сводится лишь к объявлению о ней родителям, друзьям и знакомым, некоторые устраивают по этому поводу банкет, а состоятельные люди помещают объявления в газетах”.
Кэти отработала свои изнурительные упражнения, мы быстро позавтракали и на безотказной “газели” помчались в сторону Брайтона. Меня совершенно не прельщала прогулка на яхте – полезно было собственными глазами изучить ресторан “Морской орел”, вдруг он на ремонте – сел же я в лужу однажды, когда по старой памяти наметил агенту рандеву в пабе, который, как оказалось, сгорел полгода тому назад.
Свадебный марш Мендельсона уже щекотал мне уши – о грешник Алекс! святотатец Алекс! что ты ответишь, друг мой, на Страшном суде и знаешь ли ты, каким мукам и карам подвергает двоеженцев ад на своих полыхающих кругах? А ты ведь не только двоеженец, ты, Алекс, шпион, лжец, пьяница, обжора, бабник, лицемер, бумаги не хватит, чтобы перечислить все твои прегрешения. Входи в ад, прыгай на раскаленную добела сковородку, не бойся, тут и компания неплохая: вот бородатая голова в красном тюрбане (не бритая ли?), из которой растут птичьи лапы, вот обнаженная грустная девица с распущенными ярко-рыжими волосами (не Римма ли?), обкрученная длиннющей гадюкой с выпущенным жалом, танцует она под трубу, в которую, раздуваясь, как шар, дует сизая птица в сапогах (не Совесть Эпохи ли?). Скрюченная ведьма склонилась над задушенным ребенком, пальцы ее похожи на сухие ветви и вместо ног – хвост динозавра; рядом идиот в плетеной корзинке тужится сломать саблю над головой; а вот и ты, Алекс, голый и несчастный, с ошалевшими белыми глазами, распростерся ты, Алекс, в смертной тоске, проползают по тебе змеи, ящерицы, лохматые подозрительные птицы, щекочет тебе спину котоподобный тип с разинутой пастью, а сосед рядом льет в твой раскрытый рот… Нет, не “гленливет”, нет – слишком много вокруг ночных горшков. И вот, задев боком ногу, торчащую из кастрюли, подходит к тебе прыщавая баба с “бобриком” и капает расплавленным оловом на голову, словно делает очередное вливание на совещании о какой-нибудь кризисной ситуации, а потом достает гвоздь, приставляет его к твоей голове…
А кто это лежит, подложив под голову руку, с кровавой раной под соском и безысходностью в глазах? Опять ты, Алекс, и склонился над тобою мрачный тип в черном плаще, обсыпанном золотыми блестками, с крысиной мордою и человеческим носом – вот и Крыса! – одна рука в перчатке до локтя сжимает твое пропитое горло, другая прижала клинок к груди. На спине у Крысы толстый щит, и тарелочка на нем с отрубленной кистью, нож пронзил ее, но крови не видно, и в двух вытянутых мертвых пальцах застыла игральная кость – что выпало тебе, Алекс? Что выпадет тебе? Что ты такого натворил? Никого не убивал, и никому не желал смерти, и издевался только в своих гаремных фантазиях. Что ты плохого сделал? А что хорошего? Паровоза не изобрел, Эдисона из тебя не вышло,