— Я? Да язык мой богомерзкий отсохни! Ни в жисть!.. Не на государственность, а на того подьячего, что сестру мою загубил. На него, окаянного.
Царь топнул ногой.
— Мой-то холоп окаянный? Смутьян!
Стрелецкий голова схватил Афоньку за волосы.
— Не пожалуешь ли, государь, убрать его?
— Убрать! — крикнул Алексей. — Да в железа обрядить от сего дни до светлого дни воскресения Христова.
Афоньку поволокли в подземелье. Царь перевел свой взгляд на изнуренное лицо Корепина.
— А, сдается, видывал я тебя и о прошлом годе. Давно на тюремном дворе?
— Не ведаю, государь. Потерял я счет Господним дням.
— Три года, преславный, без малого — сообщил дьяк, поклонившись низко царю.
— Три года! — поднял глаза к небу Алексей. — Эко страждут, Боже мой, людишки твои!
Он поплотнее укутался в шубу.
— Каешься?
Савинка привстал на колени и прижал руку к груди.
— Каюсь и на едином челом тебе бью: повели меня казнью казнить!.. Не можно мне больше терпеть.
Алексей снял шапку и перекрестился.
— А не гоже, сиротина, смерть кликать.
Неожиданно поднявшись, он объявил великодушно:
— Жалуем мы тебя не смертью, а волею!
И, склонив голову к дьяку, строго шепнул:
— До богоявленьего дни пущай пообдышится. А там сызнов на тюремный двор доставить.
Едва очутившись за воротами, Савинка услышал за собою шаги. «Язык», — догадался он, но не оглянулся и с силой сжал кулаки: «Попытайся, излови!». Не торопясь, он направился к рынку и вскоре замешался в толпе.
Позднею ночью в застенок привели почти всех выпущенных царем на свободу. Тюремный дьяк пересчитал изловленных и с кулаками набросился на языков:
— Четырех проспали, анафемы!
— Трех.
— Четырех!
— А четвертого повелел государь до крещеньего дни не займать.
— Идол!.. Мало ли что с доброго сердца царь изречет.
В тот же час по Москве, по трущобам и тайным корчмам, забегали соглядатаи, тщетно разыскивая Корепина. Невдалеке от избы Григория-гончара притаилась засада.
Довольный проведенным днем, царь сидел в глубоком кресле и, отхлебывая подогретое пиво, диктовал Грибоедову расходную записку:
«Декабря в двадцать четвертом числе, за два часа до свету, великий государь царь и великий князь всея Руси самодержец изволил ходить на большой тюремный и на Аглинский дворы и жаловал своим государевым жалованием милостынею из своих государевых рук на тюремном дворе тюремных сидельцев, а на Аглинском дворе полонянников. Да великий же государь жаловал из своих государских рук милостыню бедных и нищих безщотно. Да по его же великого государя указу раздавали нищим же полковник и голова московских стрельцов у Лобного места. Всего роздано безщетно 157 рублев 4 алтына…»
Князь Семен Петрович Львов, примостившийся на лавке у окна, переглянулся с Милославским. Царь недовольно надул губы.
— Аль поскупились мы? Недостаточно милостыни раздали?
Львов вскочил с лавки.
— Не к тому мы. Но нашему впору бы полковнику да головам, да полуголовам со дьяки половины бы тех рублев с алтынами. Потому, ведомо нам, как они добро твое раздают!
— А что? — встревожился государь.
— Да то, что единою рукою раздают, а другой — отнимают!
Милославский подошел к царю и приложился к его руке.
— А и потеха была! Загнали стрельцы тех убогих в Разбойный приказ да дочиста все и обобрали.
Уставившись в оплечный образ Миколы, Алексей сокрушенно вздохнул.
— То не по нашему велению, а по дьяковскому приказу. С них и взыщется на небесах.
И, переведя взгляд на князя, сердито передернул плечами:
— Ну, чего ты рыло воротишь, инда мыша подохшего отведал!
Львов закрыл руками лицо.
— Не о дьяке я кручинюсь, не о том, государь. Ибо ведаю, что ты перед Господом чист и непорочен душою… Невмоготу мне стало зреть боле потехи бесовские. Посоромились бы хоть грядущего Рождества Господня… Онемечились твои ближние!
Он с омерзением сплюнул и перекрестился.
— Ходит ныне князь Никита Романович, муж царских кровей, в жупане ляцком! Сказывают люди — не токмо сам обасурманился князь, а и людишек обрядил по чину ляцких холопов. А за ним туда же потянул и постельничий… Перед всем миром соромятся.
Алексей растерянно встал с кресла и шагнул к окну. То, что он услышал от Львова, не поразило его, так как он сам потихоньку разрешил Никите и другим ближним рядиться в «еуропейские одежды» и перенимать от иноземцев многие их обычаи. Но ропот бояр, строго придерживавшихся старины, мешал ему открыто стать на сторону преобразователей. Он боялся порвать как с теми, так и с другими. Приходилось кривить душой, ссылаясь на нелюбовь свою к сварам и ни во что не вмешиваться.
— Да и Нащокин больно кичится навыченностью своею премудростям книжным, — не унимался Львов, — я-де володею премногими мудростями! У меня-де восемьдесят две латинских книжицы в терему!..
Алексей заломил руки.
— Токмо и ведаю, что печалованья ближних моих слушаю денно и нощно. А чем я прогневал Господа?
Князь ненадолго примолк, но не выдержал и начал:
— А мне, неученому, сдается, лучше изучать часослов, псалтырь, октоих, апостолов и Евангелие, любить простоту паче мудрости и тем грешную душу очистить от грехов и жизнь вечную получить.
Чтобы как-нибудь прекратить неприятный разговор, Алексей протяжно зевнул:
— Любы мне слова твои, Симеон. Коли б не умаялся я в сей день, сдается, слушал бы тебя безо краю.
Он с трудом разогнул спину и оперся локтем о подоконник.
— Так измаялся, что, сдается, и молитвы не одюжу на сон грядущий.
Покряхтывая, он опустился на колени перед киотом.
У постели засуетились, взбивая пуховики, стряпчие и спальники. Под креслом, свернувшись калачиком, беспокойно ворочался и скрипел зубами всхрапывавший карлик.
Глава XIII
Недолго покружив по московским улицам, Корепин выбрался за город и скрылся в лесу. Чем дальше уходил он от опушки, тем труднее было определять дорогу. Но он шел, не раздумывая, наугад, почти не