сумасшедшим. Но Кафка, не будучи ни политологом, ни политическим писателем, уловил веяние времени и сложные и запутанные движения в «подполье».
Наверное, ни в одном из произведений Кафки противоречие современного мира не обнажено так остро, как в рассказе «Сельский врач», написанном в двадцатых годах XX века. Провинциальный врач, который отправился на вызов к пациенту в отдаленную деревню, оказался в самом эпицентре снежной бури. Когда он, наконец, прибыл на место, то увидел, что все жители деревни собрались вокруг молодого человека и просят врача спасти его. Врач осмотрел больного и не нашел никакой болезни. Юноша не переставал умолять врача спасти его. В это время врач обнаружил «у него на правом боку, в области бедра открытую рану в ладонь величиной. Отливая всеми оттенками розового, темнея в глубине и постепенно светлея к краям, с мелко-пупырчатой тканью и неравномерными сгустками крови, она зияет, как рудничный карьер. Но это лишь на расстоянии. Вблизи я вижу, что у больного осложнение… Черви толщиной в мизинец, да еще вымазанные в крови, копошатся в глубине раны, извиваясь на своих многочисленных ножках и поднимая к свету белые головки»[79]. Очевидно, это символическая рана. Когда врач заявил, что не может спасти раненого, сельчане набросились на него, сорвали одежду, тем самым ритуально лишив его врачебной силы, и выбросили вон из деревни, чтобы он сам искал дорогу обратно. Все время доктор размышляет так:
«Таковы люди в наших краях. Они требуют от врача невозможного. Старую веру они утратили, священник заперся у себя в четырех стенах и рвет в клочья церковные облачения; нынче ждут чудес от врача, от слабых рук хирурга. Что ж, как вам угодно, сам я в святые не напрашивался; хотите принести меня в жертву своей вере – я и на это готов; да и на что я могу надеяться, я, старый сельский врач, лишившийся своей служанки?»[80]
Сдвиг начался сразу после того, как Кафка окончательно «стал» Данте начала XX века. Смещение от авторитета Экклезиаста к авторитету светской власти стало совершенно явным, но ни светская власть, ни двигатели прогресса, ни Хрустальный Дворец не принесли спасения. Викторианцы преувеличивали всемогущество науки, они были практически одержимыми наивной верой в ее силу, но в эпоху модернизма власть науки сменилась скептицизмом и разочарованием.
От Данте к Кафке дорога совершенно прямая; каждый из них донес до нас взгляды своего времени. Что касается первого, то он еще мог взывать к системе ценностей, поддерживаемых институтами церковной и королевской власти; последний уже блуждал по вселенским развалинам этих институтов. Вот что говорит Гракх, герой одного из рассказов Кафки:
«Сейчас я тут, больше я ничего не знаю и ничего не могу поделать. Челн мой носится без руля по воле ветра, который дует в низших областях смерти»[81].
К очень немногим художникам их время отнеслось столь неблагосклонно.
Последний автор, выбранный мной для демонстрации развивающейся драмы модернизма, – Альбер Камю. Этот французский писатель, родившийся в Алжире, стал лауреатом Нобелевской премии и в 1960 году погиб в расцвете сил в автокатастрофе, когда его машина на полном ходу сошла с трассы и врезалась в дерево. Как и жившие до него Достоевский и Кафка, он писал о нарциссизме, бессмысленности жизни и одиночестве современного человека. В своих многочисленных коротких рассказах, а также в романах «Чума» и «Посторонний» Камю изображал пустоту и шок, а также посттравматический стресс в результате последствий Второй мировой войны и холодной войны. Но именно в романе «Падение» он изобразил пустое и бессмысленное существование современного человека.
Сюжет «Падения» разворачивается в баре Амстердама, в городе, где кольцевые каналы напоминают главному герою круги Дантова ада, однако это «буржуазный ад, населенный дурными снами»[82]. Полный текст – это монолог хозяина бара, рассказ, который можно слушать на двух разных уровнях. С одной стороны, потеря невинности воспринимается как недавняя приверженность Идее, методу, продуктивности, которую видел Марло, главный герой Конрада, и которая сейчас усовершенствовалась…
«…господами гитлеровцами… Вот уж постарались! Семьдесят пять тысяч евреев отправили в лагеря или сразу же убили. Подмели под метелку. Как не восхищаться таким усердием и терпеливой методичностью? Если у человека нет характера, он должен выработать в себе хотя бы методичность»[83].
С другой стороны, потеря связи с богами, с великими ритмами заставляет Камю сделать вывод: «Для характеристики современного человека будет достаточно одной фразы: 'Он блудил и читал газеты'». Он видит современного человека нарциссичным и эмоционально тупым: «Заметили вы, что только смерть пробуждает наши чувства?» и «Так уж скроен человек, это двуликое существо: он не может любить, не любя при этом самого себя». Эта гадость запала нам в душу и потому «нам не хватает ни энергии зла, ни энергии добра». [Всё там же]
Утешение в будущем спасении души, характерное для ушедших культур, для персонажей Камю стало всего лишь ностальгическим воспоминанием, даже если падающие снежные хлопья превращаются в небесных голубей:
'Какое нашествие! Будем надеяться, что они принесут нам благую весть. Все, все будут спасены, да, а не только избранные… Полная гармония, чего там! Признайтесь, однако, что вы обомлеете, если с неба спустится колесница и я вознесусь на ней или вот снег запылает огнем. Вы не верите в чудеса? Я тоже'.
Эти люди бродят в пустыне жизни, лишенной всякой связи с мифом. Если использовать метафору Юнга, они уже больше не актеры в символической драме.
Больше всего главного героя преследуют мысли о той ночи, когда он проходил по мосту и увидел молодую женщину, готовую броситься в ледяную воду. Он думал остановиться, но на глазах у людей все же прошел мимо. И теперь, если бы он снова проходил по тому мосту и увидел юную жизнь, подвергающуюся опасности, он мог бы сказать:
«'Девушка, ах девушка! Кинься еще раз в воду, чтобы вторично мне выпала возможность спасти нас с тобой обоих!' Вторично? Ох, какая опрометчивость! Подумайте, дорогой мэтр, а вдруг нас поймают на слове? Выполняйте обещание! Бр-р! Вода такая холодная! Да нет, можно не беспокоиться. Теперь уж поздно и всегда будет поздно. К счастью!»
[Камю А. Падение // Камю А. Избранное. М.: Фабр, 1993, с. 420.]
«К счастью» в понимании Камю – это совсем не felix culpa (благотворная рана) в средневековой теологии. Он знает, но знания его не спасают. Его больше не могут спасти ни социальные и религиозные институты, ни сельский врач, наконец, в спасении ему отказывает и собственное сознание. Его проклятие заключается в том, чтобы оставаться узником своего сознания, то есть оставаться, по меткому выражению Джерарда Мэнли Хопкинса, своим собственным «потеющим 'Я'»[84]. Персонажи Камю потеряли внешний путь к храму и теперь страдают от внутреннего ада.