например, сейчас, взяв в попутчики водителя вместе с его тесной, загруженной до отказа машиной.
После все еще холодной предвесенней России с последними серо-грязными сугробами вперемешку с песком где-то на задворках больших дворов, мягкий воздух южного Кавказа казался теплым, прямо-таки олицетворял собой тепло. Светило солнце, оставаясь для них двоих все дальше сзади, а слегка поднимающаяся с приближением гор равнина разворачивала перед ними рельеф с такой незатейливой простотой, как это можно видеть обычно только на макетах, сделанных, к примеру, из папье-маше. Однако, в отличие от картонных, тем более полых форм, все кругом было компактным, тяжеловесным, неразрывно связанным друг с другом: глина с мергелем и со скальными породами, с корневищами и с лозой — серно- желтое с кирпично-красным, с соляно-серым, с угольно-черным. И песчаные почвы тоже были не мягкие и рыхлые, а словно схваченные цементным раствором, спекшимся на жаре; если кому захотелось бы взять в руку горсть земли, изранил бы себе пальцы в кровь, а под ногтями так и не оказалось бы ни крупинки ожидаемого песка. Точно так же нигде ни облачка пыли, хотя на большом отрезке пути практически никакой растительности (только голый крупнозернистый песок) и почти непрерывно и каждый раз с другого направления внезапно дует сильный ветер. Заманчиво объединяя все ощущения и ожидания, открылось вдруг подножие гор, поднимавшихся ярусами вверх и представших потом вблизи во всей своей недоступности и отталкивающей труднопроходимости. Они притягивали, как магнит, заманивали в глубь, но глубины-то и не было. Это напомнило Дон Жуану о его визите неделю назад в так называемые «дурные земли» — Бэдлендс — в американском штате Южная Дакота, с их системой широких и глубоких речных долин на обширном предгорном мергельном плато, где каждый ручей течет сам по себе и расчленяет на своем пути уходящую вдаль долину, а та, в виде исключения, никуда не ведет и заканчивается сетью ветвящихся крутых обрывов с глиняными растрескавшимися стенками, размытыми ливнями, и разделяющих эти обрывы узких гребней из мергельных пород, иссушенных и выветренных тысячелетиями. Но когда неделю спустя он рассказывал мне об этом, то уже воспринимал отроги Кавказа как картинку с обратной стороны: знаменитые и даже известные на весь мир «дурные земли» отошли на второй план и как бы померкли, став лишь предварительным этапом или первым наброском в описании этой безымянной и почти безлюдной местности, куда редко заглядывает человек, превратились в ее скверную копию. Места здесь открылись ему как несравнимо более мощные, чем казавшиеся первоначально такими образцово видовыми «дурные земли» предгорного плато Кордильер. Во всяком случае, эти земли были, так или иначе, тут, у него перед глазами, тогда как запечатленные на кинопленке Бэдлендс… А почему, собственно, Дон Жуан вообще в своем рассказе так долго и подробно задержался на описании этого ландшафта? Очевидно, все шесть ландшафтов в рассказах последующих дней были похожи на этот — на тот или иной манер. Каждый новый день Дон Жуан оказывался в новой, часто очень далекой стране, а ландшафт, на фоне которого разворачивались события, был или каждый раз представлялся ему, в общем, снова таким же. При изложении каждого последующего сюжета в рассказе он мог себе позволить благодаря этому опустить описание места действия (или отсутствия такового).
Южные склоны Кавказа не были в то утро безлюдными. Вспоминая задним числом события того дня, он сказал, что люди стояли даже по обочинам дороги. Так, как он обрисовал их мне в своем рассказе, все они были пешими, и единственное движущееся транспортное средство на всех этих дорогах был автомобиль, которым управлял его слуга. Восток? Но ничто не напоминало Ближний Восток: и по одежде, и по манерам, даже по сплетням и интригам этот Восток напоминал больше Запад, как Запад напоминает теперь тот, Ближний Восток, и все такое прочее. Единственная специфика выражалась, по-видимому, в том, что в течение всех семи дней в воздухе постоянно чувствовался майский ветерок и повсюду — снизу, сверху и насквозь — проникал тополиный пух.
Ни один из тех, кто шел по краю дороги, не был одиноким путником. Дон Жуану попадались навстречу только группы людей, всегда небольшие, но зато большим числом. Если бы он, садясь в машину, не прекратил без конца считать, то, самое позднее, сделал бы это, столкнувшись с этими шествиями — поистине подлинным переселением народов.
Шофер ехал на свадьбу, и Дон Жуан, само собой разумеется, был, не будучи приглашенным, гостем на этой свадьбе. За прошедшие годы он не раз принимал участие в застольях незнакомых — исключительно только — людей. Правда, все эти застолья, до сегодняшнего случая на Кавказе, были всегда поминками. Только во время похорон можно вот так, безо всякого, смешаться с процессией людей — при крещении младенца часть церкви или того помещения, где это происходит, отводится, как правило, определенной группе людей, знающих друг друга, или они заказывают для себя на этот день всю церковь целиком. Составить себе потом, по выходе из церкви, некоторое хотя бы отдаленное представление о мокрых волосиках или влажной лысенькой головенке новорожденного дело не такое простое, как и получить доступ в кружок молоденьких конфирмованных, стоящих на солнышке после церемонии, и подсмотреть, как они лижут мороженое.
На последнем отрезке пути, перед самой деревней, где должны были играть свадьбу, Дон Жуан вдруг превратился из седока в водителя; его слуга, объяснив господину дорогу, улегся на заднее сиденье между канистрой и корзинками и тут же заснул. Когда воспринимаешь те или иные приметы окружающей действительности большей частью глазами одиночки, без хорошей компании, тогда уж лучше оказаться в обществе спящего, к тому же посапывающего столь беззаботно и проникновенно, как этот новый знакомый с расцарапанным лицом. (Я заметил, как часто Дон Жуан вместо того, чтобы вести повествование от первого лица и говорить «я», прибегает в своем рассказе к безличной форме, будто обобщенное восприятие пережитого им лично говорит вместо него — видит бог, что и я, выпади на мою долю столько перемен в жизни и такое множество случаев, скорее, больше случаев, чем перемен, поступал бы точно так же.)
В прошлые годы он, правда, не избегал смотреть на людей и общаться с ними. Но уделял внимание в первую очередь или очень старым людям, или очень молодым, даже детям. Огромную промежуточную массу людей, их явно превалирующее число в обществе он в упор не видел. Они как бы не существовали для него, их вроде и не было. Тем интенсивнее выискивал Дон Жуан ежедневно тех, кто был слабым и дряхлым и/или беспомощным и беззащитным. Заметить их, единственно достойных его внимания, означало для него, так или иначе, окунуться в естественную среду. И с другой стороны: уделив достойное внимание этим старикам или крошечным детским существам, он внушал им уверенность в себе и вызывал блеск в их глазах. И вот что странно: дряхлые старики, почувствовав интерес к ним и оживившись, неожиданно начинали вести себя как дети, в то время как истинные дети, даже самые маленькие, вдруг взрослели и становились степенными и солидными, как бы умудренными жизненным опытом. Только этот или тот «тип людей» вызывал интерес Дон Жуана, и это были явные меньшинства общества.
Дело было, конечно, не только в спящем сзади него человеке, с которого, собственно, все началось и стало понемногу меняться. И уж явно не в том мертвеце, так неожиданно лежавшем за поворотом в луже крови и с открытыми глазами. (А может, все-таки именно в нем?) Как бы там ни было: Дон Жуан, сидя за рулем, стал постепенно замечать человеческие лица, причем самого разного возраста, даже среднего, которые всегда казались ему крайне невыразительными, ничего не говорящими и даже не имеющими характерных черт, — сейчас же он обращал на них внимание. Правда, не столько на лица, сколько на глаза. И правда то, что не столько на форму, придававшую выразительность лицам тех, кто тащился группками по обочинам, еле передвигая ноги, сколько на цвет их глаз. И признаком этого нового времени было то, что глаза здесь, в глубинке Кавказа, не были однотипно карими или черными. Часто попадались и зеленые глаза, и голубые, светло- и темно-серые. И так сказать к слову: даже если лица были изможденными — от усталости, безнадежности, бешенства или ненависти, а может, и желания убивать, — даже если взгляд их был злой или отсутствующий, насмешливый или по-обывательски глупый, — сами глаза, стоило лишь взглянуть на них в упор, вспыхивали и начинали светиться всеми красками, создавая цветовую гамму людских глаз и делая их добрыми и хорошими. Череде идущих — а каждый из них, без исключения, смотрел куда-то в сторону или в пустоту — эти краски задавали ритм и посылали импульс движущемуся им навстречу. Так и хотелось последовать порыву души, как это иногда бывает, когда вдруг захочется погладить по головке чужого ребенка (а порой и в самом деле случалось такое в жизни) или положить на улице руку старику на плечо (чего еще никогда в жизни не было) и провести кончиками пальцев по всем, да-да, по всем глазам и прикоснуться к ним губами, казалось, краски только этого и ждали (опять в безличной форме). И хотя Дон Жуан проехал мимо всех этих людей, через неделю способ его передвижения в тот день представился ему как очень медленный, будто он шел пешком.