остротой, но видел, с каким трудом выплюнул ее из себя пострадавший, и не было никого, кто бы не ощутил перед лицом смерти, коснувшейся другого, призрачность жизни. Какая же началась после этого бешеная пляска, в ней участвовали даже те, кто до сих пор не выходил в круг или давно уже этого не делал, и все они танцевали без признаков дикости или хмельного угара, во всяком случае вначале. Они возбужденно разговаривали друг с другом — и случайные гости, как это принято на кавказских свадьбах, и родственники жениха и невесты, возможно издавна враждовавшие семьями, — чему немало способствовало неожиданное обилие вина на столах, мгновенно появившегося, по обычаям Грузии, в больших бутылях даже и на маленьких столиках. И неизвестно откуда взявшиеся дети, без бокалов вина, горячо целовали своих родителей, отца и мать, обнимали их за шею, хотя было совершенно ясно, что такие действия необычны для свадебного застолья.
Дон Жуан и молодая женщина, оказавшись в общей суете рядом, давно уже не дышали. Вместо них дышало что-то другое. Когда же время для них двоих закончилось, с последним блеском глаз, означавшим одновременно промах и упущение, как ничтожно малое, так и ошеломляюще убийственное, не осталось ничего другого — по крайней мере для Дон Жуана, — как довольствоваться этим малым и смириться с ним, и тогда они рассмеялись, в тот же миг отвернувшись друг от друга и проделав несколько зеркальных телодвижений и жестов. Потом Дон Жуан подвел невесту снова к жениху, сидевшему за длинным столом, при этом сам он шел несколько шагов отступя. Но что его, знатока в таких делах, удивило, пока он шел, так это блеск в ее глазах и тихая улыбка, не сходившая с лица. Блестел и дощатый пол под его ногами. Смеялись и блестели, по сути, уже сморщившиеся и утратившие прошлогодние краски яблоки на блюде. Какой-то своеобразный блеск исходил даже от пауков и сенокосцев в продымленной штукатурке. И даже висел за окном в воздухе. А уж про небо и говорить нечего! И такого чистого снега, как в горах, он не видел целую вечность. И шум ветра тоже приобрел блестящий шорох, под аккомпанемент гармошки, единственного музыкального инструмента, на котором в зале кто-то играл, очень тихо, почти неслышно, и притом не народные песни или шлягеры, а мелодию из «Волшебной флейты» — вариация оперной арии, задушевнее которой Дон Жуан опять же не слышал целую вечность. Они подали друг другу руку, потом обе руки, словно клянясь в любви на долгую жизнь и прощаясь навеки. Он расстался с ней на подъеме чувств и очень трогательно: райское расставание.
Но когда же он все-таки обернулся к женщине, то увидел, что она не разделяет его смиренного согласия с остановкой на полпути и лишением себя главного. Ее взгляд был черен от гнева, не то чтобы направленного на него, нет, она была разгневана принципиально и до глубины души. Не хотела она ограничиваться только тем, что произошло между ними. Не хотела, и все тут, не могло на этом все завершиться. Ее время, принадлежавшее ей, женщине, еще не кончилось и никогда для нее не кончится. И он, Дон Жуан, тотчас же понял, что должен немедленно уйти от нее — да, он не хотел бежать, он противился этому, — но снова вынужден был это сделать. Отведя ее к мужу, издали наблюдавшему за ним и видевшему в нем, между прочим, дорогого своего друга, сам Дон Жуан наконец, приглядевшись к нему, тоже почувствовал прилив искренней дружбы, а тогда уж тем более прочь отсюда и поскорее из этих мест.
Так оно и случилось. Только бегство Дон Жуана совпало с бегством его слуги. А оно, в отличие от действий Дон Жуана, бросилось всем в глаза, предложив вниманию гостей все, что только может предложить скандальное бегство. За его собственными действиями следила только покинутая им женщина, во всяком случае ее глаза, и позднее, с далекого расстояния, куда уже не долетал пушечный выстрел, ему казалось, он слышит, как она скрежещет зубами, плюет ему вслед, а главное — вздыхает. (Дон Жуан, который обычно то и дело вздыхал, никогда не делал этого от тоски по женщине; и речи быть не могло, ибо выходило за рамки приличия, — он унизил бы и женщину, и себя самого.) Слуга же, напротив, бежал под общий обстрел глаз, и за ним гнались, и за его хозяином, уже сидевшим в ожидании в машине, все те, кто из свадебной компании мог еще двигаться. По классическим правилам погони, вслед машине не только летели камни, падая в пыль (разве что только она не поднималась столбом), но и образовалась приличествующая случаю гонка преследования (да только она внезапно оборвалась на окраине деревни, точно в установленном месте, словно здесь проходила маркирующая линия границы, ну как в США между отдельными штатами, где кончается их суверенная власть).
На лице слуги к старым царапинам прибавились новые, местами долго кровоточащие. Он крутил баранку уже без свадебного пиджака, а его белая рубашка была разорвана, свежие царапины виднелись и на теле, особенно на спине, нижняя губа распухла, в самой середине запекся комочек крови после укуса — ясный след от зубов, впившихся в нее. Он обрел дар речи, только когда они уже подъезжали к Тифлису. От страха за гостя, катавшегося по полу в борьбе со смертью, он и его уродка, не произнося ни слова, отошли, как по обоюдному уговору, в сторонку и накинулись друг на друга. В действительности это, конечно, скорее она потянула за собой попутчика Дон Жуана и набросилась на него в каморке, служившей чуланом, и так далее. Но и он не отрицал, что, в свою очередь, тоже имел на нее виды. На него, так он объяснил Дон Жуану, она не производила впечатления уродки, с самого начала нет, еще и до поднятия праздничного настроения за столом, до обильных возлияний и всеобщего возбуждения. Ему вообще с давних пор всегда нравились женщины, считавшиеся некрасивыми. Для него достаточно было увидеть женщину со следами оспин на лице, как его тут же охватывало умиление. И ему уже хотелось обладать этой рябой. Он даже испытывал смущение, если вблизи него появлялась такая неприметная и невзрачная в привычном смысле слова женщина, — смущение от умиления и желания покорить ее. Каждый раз он буквально краснел, когда видел женщину своего типа, так что Дон Жуан постепенно научился в течение недели предсказывать развитие событий, увидев, как он краснеет и глядит поначалу растерянно, почти испуганно в сторону. И то, что он западает на таких женщин, сказал слуга, это не недостаток вкуса и даже не извращение. Те типы женщин, которые в глазах других представляются обезображенными или слегка поблекшими, те, что сидят по углам или пробираются тайком вдоль стен, чтобы остаться незамеченными, это и есть тот самый его случай. С ними он с ходу заводит любовные интрижки, ни слова не говоря при этом о любви.
Его застукали с уродкой в чулане с метлами и утюгами — не то среди веников и щеток, не то на гладильной доске — те, кто метался в панике, пытаясь предотвратить кто смерть от удушья, а кто убийство в чулане. То, что потом вся кавказская деревня хотела наказать его за этот проступок, объяснялось местным социальным статусом девушки: ее считали слабоумной, а слабоумные везде остаются на положении неприкасаемых, в отношении них блюдется строжайшее табу, и он, как местный житель, обязан был это знать. А он, напротив, заверял позднее Дон Жуана, что, конечно, знал про табу, но, с другой стороны, был уверен, что его партнерша «умом не тронулась». Еще до того, на протяжении всего застолья, он сумел убедиться в этом. Такие выразительные глаза, как у нее, бывают только у нормального человека, более того, кто прекрасно владеет ситуацией. А какие мягкие руки были у этой якобы полоумной!
Уже вечером следующего дня Дон Жуан и его попутчик приземлились в Дамаске. Так, во всяком случае, он рассказывал мне через неделю. Само собой, мне не дозволялось спрашивать, каким образом они туда попали. Я и не спрашивал. Достаточно было, что это показалось мне реальным. И я не спрашивал также, где Дон Жуан ночевал в Дамаске и где его слуга. Это отдавалось на волю моему воображению, как впоследствии и при рассказе об остальных местах пребывания. Но мне и не требовалось никакого воображения, оно только помешало бы мне слушать, и сирийская сводка погоды по Дамаску тоже меня нисколько не интересовала: и так было ясно, что майский воздух и там густо насыщен летящим тополиным пухом, и я уже предвидел в продолжении рассказа, как он катится по красно-желтой земле и цепляется за красно-желтые стены, камень которых теряет при его полете свою тяжеловесность.
У Дон Жуана не было сомнений, что уже вечером, в день прибытия в Дамаск, ему снова повстречается женщина. Грядущее время, ничем не ограниченное по продолжительности, было временем женщин, и одна женщина будет теперь сменять другую. Пока он вязался за кавказской невестой — но не сказал «связался с нею», — он обратил на себя внимание тех особенных женщин, о которых и пойдет дальше речь в его рассказе. И дело тут было не в нюхе, как в этом уверял его слуга, ставший тем временем поверенным в его делах и произнесший целую тираду против женского люда (о чем чуть позже). «Они за семь верст чуют, когда к ним приближается тот, кого можно заполучить». И то, что они и учуяли в нем того, кого давно отчаялись дождаться, коренилось в его совершенно новой, нет, вообще впервые в жизни проснувшейся готовности откликнуться на их призыв, что и вызывало в женщинах принципиально иное чувство, чем примитивное стремление к адюльтеру, как прежде, тем более что эта готовность гармонировала к тому же еще с очевидной покладистостью и в придачу с беззаботностью и веселой