«Ненавижу достопримечательности», — сказал Молсуорт. Мы стояли у окна в коридоре. Меня только что отчитал югославский полицейский за то, что я сфотографирован паровоз. В лучах вечернего солнца, среди пыльных вихрей, которые взвивались из-под ног тысяч пассажиров, спешащих с работы на пригородные поезда, паровоз стоял, окутанный величественными клубами голубого дыма и облаками золотых мошек. Теперь же мы ехали по скалистому ущелью на перегоне Ниш-Димитровград. По мере движения точка обзора менялась, и утесы как бы передвигались вслед за нами, иногда образуя симметричные композиции — так, разглядывая укрепления разрушенного замка, различаешь остатки кладки. Похоже, это зрелище надоело Молсуорту, и он нашел нужным объяснить, в чем причины его скуки. «Шляешься с путеводителем, язык на плечо, — продолжал он, помолчав. — Вслед за этими ужасными стадами туристов по церквям, музеям и соборам. Зашел-вышел, зашел-вышел. Я лишних движений не люблю: нашел удобное кресло и сиди, впитывай страну».
Сумерки в Центральной Турции
В Центральной Турции сумерки — самый умиротворенный час: к синему бархату небес приколото несколько ярких звезд, силуэты гор черны, что вполне вписывается в общую цветовую гамму, а лужи у водоразборных колонок на деревенских улицах мерцают и расплываются, точно пролитая ртуть. Но смеркается быстро, и становится темно, хоть глаз выколи, и об изнурительной дневной жаре напоминает только запах раскаленной, еще висящей в воздухе пыли.
— Мистер? — обращается ко мне зеленоглазый проводник-турок, идущий в тамбур запирать дверь спального вагона. Он воображает, что в остальной части поезда полно грабителей.
— Да?
— Турция хорошая или плохая?
— Хорошая, — сказал я.
— Спасибо, мистер.
Хиппи раскинулись на сиденьях, вытянув ноги почти на всю ширину купе, облапив друг дружку. За ними, сцепив руки на коленях, изумленно наблюдают соседки-турчанки, закутанные в темные покрывала- яшмаки. Периодически какая-нибудь влюбленная парочка, держась за руки, покидает купе и идет совокупляться в туалет.
Но большинство едет туда впервые, и к их лицам приросла гримаса оторопи, дурных предчувствий. Сразу видно, сбежали из дома. Предчувствия не были зряшными: у меня не было и тени сомнения, что молоденькие девчонки, которых в этих временных племенах было большинство, неизбежно окажутся на досках объявлений американских консульств в Азии — точнее, окажутся их лица, переснятые с любительских карточек или с портретов, сделанных в день окончания школы, и снабженные подписями «НАЙТИ ЧЕЛОВЕКА!» или «МОЖЕТ БЫТЬ, ВЫ ГДЕ-ТО ВИДЕЛИ ЭТУ ДЕВУШКУ?». Таковы были адепты младшей ступени. Они старались держаться около вождей, которых сразу было видно по одежке: выцветший наряд дервиша, потертая сумка через плечо, украшения — серьги, амулеты, браслеты, бусы. Статус определялся исключительно опытом, и по одному звуку — по бряцанью в коридоре — можно было установить, кто вожак данной конкретной стаи. Такое вот социальное устройство, известное не понаслышке любому зулусу.
Я попытался расспросить, куда они едут. Это оказалось непросто. В вагон-ресторан они ходили редко, все время дремали, в спальные вагоны класса люкс их не допускали. Некоторые стояли у окон в проходе, погрузившись в забытье — так действуют на путешественника турецкие пейзажи. Я помаленьку пододвигался к ним и задавал вопрос о планах. Один даже не обернулся. Это был мужчина лет тридцати пяти с пропыленными волосами, в футболке с надписью «Moto Guzzy»[15] и маленькой золотой сережкой в ухе. Небось продал мотоцикл, чтобы купить билет в Индию. Стиснув подоконник, он созерцал пустые рыжевато-желтые равнины. Мне он ответил одним словом:
— Пондичери.
— Ашрам?
Неподалеку от Пондичери на юге Индии расположен Ауровилль — построенный по единому проекту поселок типа Левиттауна[16], но при этом населенный мистиками и посвященный памяти Шри Ауробиндо. В то время там правила «Мать» — любовница гуру, девяностолетняя француженка.
— Да, хочу там прожить сколько получится.
— И сколько же?
— Хоть двадцать лет, — он покосился на деревню, мелькнувшую за окном, и добавил: — Если разрешат.
Именно таким тоном, со смесью благочестия и высокомерия, люди заявляют, что призваны Богом. Но в Калифорнии у Мотогаззи остались жена и дети. Любопытно: он сбежал от детей, а некоторые девушки из его табунка — от родителей.
Другой хиппи сидел на открытой подножке вагона, болтая ногами в воздухе, и грыз яблоко. Я спросил, куда он едет. «Может, в Непал, — погляжу, как там, — сказал он и откусил кусок. — Или на Цейлон, если в кайф будет» — и откусил еще кусок. Наша планета для него все равно что яблоко в его руке — яркая, маленькая, доступная, она существует только для того, чтобы он распоряжался ей по своему желанию. Оскалив ослепительно белые зубы, он откусил еще кусочек: «А может, и на Бали, — и заработал челюстями. — Или в Австралию, — покончив с яблоком, он швырнул огрызок в придорожную пыль. — А вам зачем — книгу пишете, что ли?».
Садык
Я опять показал проводнику билет. И сказал: «Билет первого класса. Дайте мне купе первого класса».
— Нет первое класса, — повторил он, указывая на полку в купе второго класса, которое занимали три австралийца.
— Нет, — сказал я, указывая на свободное купе. — Я хочу это.
— Нет, — и он улыбнулся ослепительной улыбкой фанатика.
Улыбка адресовалась моей руке — точнее, тридцати турецким лирам (это около двух долларов) в ней. Его пальцы сгустились из воздуха рядом с моими. Перейдя на шепот, я выдохнул слово, которое знают по всей Азии: «Бакшиш».
Он взял деньги и сунул в карман. Забрал мой чемодан из купе австралийцев и перенес в другое, где лежали потрепанный саквояж и пачка печенья. Закинув мои вещи на багажную полку, хлопнул ладонью по полке — мол, вот спальное место — и спросил, нужны ли мне простыни и одеяла. Я кивнул. Он притащил обещанное, а заодно и подушку. Опустил штору, чтобы солнце не било в глаза. Поклонился, потом принес графин с ледяной водой и улыбнулся, словно говоря: «Все это еще вчера могло бы стать вашим».
Саквояж и печенье принадлежали громадному лысому турку по имени Садык, щеголявшему в мешковатых шерстяных брюках и растянутом свитере. Садык был родом из самого дикого турецкого захолустья — верховьев Большого Заба; на поезд он сел в Ване, а едет в Австралию.
Войдя, он провел ладонью по своему потному лицу.