устроили таможенно-пограничный пост. Улица была одна — немощеная, с хибарками, где размещались магазины. Ни один магазин не работал. У маленького вокзала два десятка женщин под квадратными самодельными тентами торговали фруктами, хлебом и шнурками для обуви. С нашего поезда на перрон вывалилась целая орда индейцев, и атмосфера несколько оживилась. Но индейцы куда-то канули, а поезд ушел. Покупателей на рынке не было; ничто вокруг не шевелилось, кроме мух, круживших над грязными лужами. Дойдя до конца перрона, я начал задыхаться. То ли разреженный воздух подействовал, то ли я слишком заторопился — ведь на противоположном конце, у пня рыдала и вопила старая сумасшедшая индеанка. На нее никто не обращал внимания. Я купил полфунта арахиса, присел на скамейку у вокзала и начал лущить орехи.
— Вы в этом спальном вагоне едете? — торопливо подошел ко мне какой-то мужчина в обтрепанной одежде. Он был чем-то разгневан.
Да, в этом, — ответил я.
— Во сколько он отходит?
— Я бы сам хотел это узнать, — сказал я.
Он зашел в здание вокзала и постучал в одну из дверей. Изнутри заорали: «Вали отсюда!»
Мужчина вышел на перрон, сказал: «Тут одни суки» — и, хлюпая по лужам, направился назад к вагону.
Индеанка голосила беспрестанно; через час — через два я свыкся с происходящим, и вопли стали неотъемлемой приметой вильясонской тишины. Одинокий спальный вагон, застывший на рельсах, выглядел по-дурацки. Ни одного поезда не прошло. Других вагонов на станции тоже не было, только наш. Колея прилепилась к обрыву. В одной миле к югу, за мостом, на гребне соседней горы виднелся аргентинский городок Ла-Киака — такая же безвестная дыра, но именно туда мы должны попасть… когда- нибудь попадем… если повезет…
Подошла свинья: жадно хлюпая, напилась из лужи прямо у моих ног, обнюхала шелуху. В небе над Вильясоном скапливались облака; по дороге с грохотом промчался тяжелый грузовик, без толку сигналя. Грузовик взмел пыль и унесся в Боливию. А индеанка никак не унималась. Торговки упаковали свой товар в ящики и разошлись. Наступили сумерки, окончательно придав городу нежилой вид.
Сгустилась тьма. Я вернулся в спальный вагон. Внутри царил мрак: нет электричества — нет и света. В коридоре роились мухи. Проводник разгонял их полотенцем.
— Во сколько отправляемся?
— Не знаю, — сказал он.
Меня одолела тоска по дому.
Но изводить себя от нетерпения было глупо. Я был вынужден признать, что скука неизбежна — я угодил в лакуну, в пустой промежуток между более осмысленными путевыми впечатлениями. Что толку беситься или пытаться как-то убить время? Надо терпеть. Но в темноте время еле движется. Индеанка визжала; проводник проклинал мух.
Я вышел из вагона и пошел к какому-то домику, где светились окна. Наверно, бар, — предположил я. Местность была голая, луна светила тускло, и глазомер меня подвел: до домика я дошел лишь через полчаса. Зато интуиция меня не обманула: в домике находилось кафе. Я заказал чашку кофе и присел за столик в сумрачном зале. Пока кофе варили, послышался свисток локомотива.
Девушка — хрупкая босоногая индеанка — поставила передо мной чашку.
— Какой это поезд?
— На Ла-Киаку.
— Черт! — я швырнул деньги на стол и, не сделав ни глотка, побежал назад к вагону. Да так и бежал всю дорогу. Когда я достиг цели, вагон уже прицепляли к локомотиву. В горле у меня все пылало: попробуй-ка побегай высоко в горах, где и так тяжело дышать. Сердце бешено стучало. Я рухнул на полку и попытался прийти в себя.
У путей стрелочник разговаривал с одним из моих попутчиков.
— На перегоне перед Тукуманом[62] пути сильно проседают, — сказал он. — Закроют движение — на несколько суток застрянете.
«Будь проклят тот час, когда я сюда поехал», — подумал я.
Локомотив перетащил наш вагон через границу — на аргентинскую станцию на соседней горе. Спальный вагон вновь отцепили и вновь покинули на запасном пути. Прошло три часа. Никакой едой на вокзале не торговали, но мне попалась индеанка, кипятившая на костре чайник. Она подивилась, что я предлагаю ей деньги за чашку чая, и взяла плату, состроив очень почтительную мину. Шел первый час ночи, но на вокзале было полно народу: люди, закутавшись в одеяла, сидели на своем багаже и держали на руках детей. К тому же пошел дождь. Но, не успев загрустить, я сообразил: на вокзале сидят пассажиры второго класса, обреченные торчать здесь, в безжизненном центре континента, и дожидаться своего поезда. По сравнению с ними я счастливчик. У меня есть спальное место и билет первого класса. А вынужденное ожидание… тут уж ничего не поделать.
Итак, я поступил, как поступил бы любой разумный человек, застрявший в дождливую ночь на боливийско-аргентинской границе. Я пошел в свое купе, умылся, переоделся в пижаму и лег спать.
Буэнос-Айрес
С первого взгляда — да и через несколько недель после первого знакомства — Буэнос-Айрес кажется муравейником, но при этом высокоцивилизованным. Его здания и улицы воплощают в себе все изящество Старого Света, а жители — всю вульгарность и неприлично крепкое здоровье Нового. На каждом шагу — газетные киоски и книжные магазины. «Просто торжество просвещения», думаешь невольно. А роскошь, а красота! Женщины в Буэнос-Айресе одеваются нарядно, с той продуманной элегантностью, которой Европа давно поступилась. Я ожидал увидеть вполне благополучный город, гаучо и коров, а также беспощадный диктаторский режим; но меня захватили врасплох очарование Буэнос-Айреса, его пленительная архитектура, его подкупающая прелесть. По этому городу было приятно ходить пешком, и, бродя по улицам, я решил, что не отказался бы пожить здесь немножко. Панама и Куско не стали для меня сюрпризом, но Буэнос-Айрес опроверг мои ожидания. У Джеймса Джойса в «Дублинцах», в рассказе «Эвелин», героиня размышляет о своей монотонной жизни и о возможности уехать из Дублина с неким Фрэнком: «Теперь, по его словам, Фрэнк обосновался в Буэнос-Айресе и приехал на родину только в отпуск». Фрэнк — человек авантюрный, ищущий свое счастье в Новом Свете; ему есть о чем рассказать (он рассказывал Эвелин «о страшных патагонцах»), вскоре он предлагает Эвелин выйти за него замуж, уговаривает бежать из Дублина. Она твердо намерена уехать, но в последний миг — «волны всех морей бушевали вокруг ее сердца» — ей не хватает смелости. Фрэнк садится на пароход, а Эвелин остается в Дублине, «как беспомощное животное»[63].
В «Дублинцах» все рассказы грустные — в мировой литературе вряд ли найдутся рассказы печальнее — но «Эвелин» не Казалась мне историей об упущенном счастье, пока я не увидел воочию город, куда не попала героиня. «Не добраться до Буэнос-Айреса — невелика трагедия», — думал я, полагая, что Джойс упомянул этот город только ради его названия.[64] Дескать, расстаться с дублинским смрадом ради «благотворного воздуха» Южной Америки и так далее. Но первая девушка, с которой я познакомился в Буэнос-Айресе, была ирландка, выросшая на ранчо в пампе, говорившая по- испански с певучим ирландским акцентом. Она приехала в столицу из Мендосы, чтобы выступать на Всемирном чемпионате по хоккею, и спросила меня: «А вы тоже хоккеист?» (хотя, по-моему, за милю видно, какой из меня спортсмен). В Америке ирландцы сделались священниками, политиками, полицейскими — они стремились к общепринятому социальному статусу и выбирали профессии, гарантирующие определенное уважение в обществе. В Аргентине ирландцы завели собственные фермы, а регулировать дорожное движение препоручили итальянцам. Безусловно, Эвелин напрасно не поднялась на борт своего корабля удачи.
В Буэнос-Айресе — этом городе иммигрантов, где возможности безграничны для всех, где живет треть населения Аргентины, — я напрасно искал чисто южноамериканские черты. Путешествуя по