индейской засады. Папаша Ван Хоп показал мне на бревно, прикрытое травой, и сказал: «Вот ствол гуайявы — сяду-ка я на него; право, присяду, не могу больше. Моя рана, должно быть, отравлена, все плечо заледенело. Так я дальше не смогу идти. Какая разница — негры тебя убьют, тигры съедят или пяннакотавы. Ну ее к Богу, эту войну!»
«Как хотите, папаша Ван Хоп, — ответил я. — Вам, должно быть, полнота ваша мешает (а растолстел он, любезный друг, как бочка). Этому горю не поможешь. Только если вы и вправду решились дальше не идти, будьте другом, оставьте мне, пожалуйста, ваши сапоги. Я третьеводни утопил башмаки в болоте и все ноги стер в кровь, так что буду очень вам обязан».
Этот старый себялюбец папаша Ван Хоп прямо заклекотал по-орлиному:
«Вот еще! С чего это я вам, милейший, отдам свои сапоги! Может, я отдохну и дальше пойду».
Я обиделся, но виду не подал и говорю:
«Дело ваше. Я попросил у вас сапоги, потому что вижу — вы человек конченый; но раз вы так уж не хотите, то и разговора нет. Очень они вам пригодятся, сапоги-то ваши!»
Я и не думал, насколько окажусь прав, и ты сейчас увидишь, как был наказан казначей за жадность (впрочем, я от всего сердца прощаю ему). Не успел я закрыть рот, как раздались два ружейных выстрела и прозвенело с полдюжины стрел: мы нарвались, как я и предполагал, на засаду. Пяннакотавы с боевым кличем бросились на нас. Мы их отбили, я сам убил двоих. Заварушка продолжалась с четверть часа.
Я вернулся назад вдоль лагуны, чтобы подстрелить еще несколько уплывавших индейцев. И что же я вижу? Около самой воды стоит огромный удав, на которого, приняв его за ствол гуайявы, присел папаша Ван Хоп. Стоит на хвосте, весь раздулся — значит, проглотил слишком крупную для себя добычу. Сейчас ты все поймешь. Удав задушил бедного казначея в своих кольцах и заглотил его на две трети, начиная с головы, а ноги еще высовывались из пасти.
Со мной был сержант Пиппер, я подал ему знак; одним ударом он отрубил змее голову. Тело заплясало, как рыба на песке, но папаша Ван Хоп так и остался в пасти удава. Мы опоздали: сержанту Пипперу удалось вытащить только сапоги. Они мне славно послужили, и я ношу их до сих пор.
Отсюда мораль: отдай казначей сапоги добровольно, мне носить их было бы приятнее. Понятно, что на такой войне сантиментов не водится: тут, как говорится, спеши сделать другому то, чего себе не желаешь. Мои солдаты по шерстке тоже никого не гладят: со всеми захваченными неграми и индейцами мы обошлись, могу похвастаться, как они того заслуживают.
Я до сих пор не сказал тебе, как произошел этот мятеж. Лет десять назад мароны (беглые негры) спрятались в суринамских лесах в верховьях Сарамеки и Коппенаме (поищи на карте Гвианы). Понемногу все порченые рабы в колонии присоединились к этой сволочи и начали вытворять такое, что пришлось высылать против них отряды войск и ополченцев из местных жителей, но они перебили и тех, и других. Дело дошло до того, что жаждавшие мира колонисты, лишь бы только перестали разорять и жечь их поселки, пошли на переговоры с неграми и дозволили им жить на левом берегу Сарамеки, не переходя ее. Это все равно, что просить стаю волков не ходить на овчарню. Негры перешли Сарамеку и стали нападать на прибрежные низины.
С тех пор как эти бандиты обосновались на Сарамеке, там укрываются все гвианские воры. Десять лет жители были принуждены то воевать с разбойниками, то платить им дань. Однако к началу нынешнего года их вождь Зам-Зам столь усилился, а его набеги стали до того опустошительными, что три недели назад я получил приказ изловить бандита среди лесов, болот и ложных саванн бири-бири. Я потерял больше восьмисот человек из девятисот и многому научился. Надеюсь, теперь я столько знаю об этой войне и о местности, что в другой раз не потеряю и двух третей отряда.
Скажу тебе об этих ложных саваннах бири-бири: это нечто вроде озер из жидкой грязи, покрытых корочкой торфа, на котором растет зеленая травка несравненной красоты. Кто ступит на нее ногой, сразу проделывает дырку и проваливается ad patres. (Вот те на! Я заговорил по-латыни — будто вернулись школьные годы в гаагском колледже). У негров невероятное чутье распознавать, какие лужайки ложные, какие настоящие — такие скоты! Мы же, к несчастью, так не умеем, поэтому утопили там кучу народа, и все зря, ибо за весь трехнедельный поход я ни разу не догнал Зам-Зама. Я довольно повоевал в Европе, но здесь война совсем другая. Наши колониальные войска отказываются идти на Зам-Зама: чтобы поймать проклятого разбойника, нам крайне нужны новобранцы из Европы, которые еще ничего не знают.
С тем же кораблем, что и это письмо, отправляются депеши нашего губернатора, он просит подкреплений. Это разумно, потому что Суринам и Парамарибо в опасности: у нас осталось только 1800 морских пехотинцев. Как видишь, война здесь хороша!
Если твой сын — слушай хорошенько, Геркулес! — если твой сын и впрямь такой бешеный воин, как ты пишешь, посылай его ко мне. Я позабочусь о нем, как о родном сыне, а он будет первым в атаке и последним в ретираде. Ты пишешь, что он падок на опасности, так здесь он ими натешится — только выбирай, да и колонии пользу принесет. Для такой войны потребны не люди, а сущие черти — слышишь, Геркулес!
Ну, а мне такая война не больно нравится. Но раз уж я здесь, приходится драться как сумасшедшему — отрабатывать жалованье и защищать свою шкуру. Быть может, это мое последнее письмо к тебе: ведь если зазубренные стрелы были отравлены, считай, что я сложил голову в вылазке против Зам-Зама.
Как бы то ни было, всех тебе благ, любезный друг мой Арди. Вспоминай иногда старого приятеля, а я выпью пинту бордоского вина за твое и за свое здоровье. Закончу по-солдатски: трусов долой, молодцы в бой!
Майор Рудхоп».
— Ну, сынок, — сказал актуариус Геркулесу, — что ты об этом думаешь?
IV
Доброволец
Закончив читать письмо майора Рудхопа, актуариус поневоле растрогался. Он утер глаза рукой и сказал:
— Славный мой майор! Чудо-человек! Золотое сердце! Смейся, смейся над моими слезами, непреклонный! — обратился он к сыну. — Если застанешь Рудхопа в живых, то непременно скажи моему старому другу, как тронуло меня его письмо. Скажи, что ты видел мои слезы. Я уверен, что моя слабость не будет ему неприятна.
С этими словами актуариус благоговейно сложил и убрал в стол драгоценное послание.
Нетрудно догадаться, с каким ужасом выслушал Геркулес повествование майора. Он довольно часто слышал рассказы об ужасной войне, разорявшей в то время Гвиану, и понимал, что «славный Рудхоп», как называл его актуариус, ничуть не преувеличивает.
Геркулес будто оцепенел, но он так давно привык машинально повиноваться отцу и бесстрастно вторить героическим его словоизвержениям, что не посмел возразить и на этот раз. Слушая чтение, он все время сидел как каменный, с недвижным лицом, глядя в одну точку, сложив руки на коленях.
Актуариус постоянно краем глаза поглядывал на Геркулеса — на лице молодого человека не отражалось никакого душевного движения. Ослепленный своей мечтой, отец, как всегда, принял немой ужас за высокомерное презрение к опасности. Он опять подошел к сыну и сказал ему с легким упреком:
— Никто так не восхищен твоей неустрашимостью, как я, — она делает людей, подобных тебе, нечувствительными к самым страшным опасностям, какие только может вообразить себе человек. Но всему есть граница. Признаюсь, сын мой, я думал, что тебя хоть немного взволнуют беды, перенесенные моим славным старым другом Рудхопом. Быть может, бедного майора уже нет на свете! Ведь стрелы, к несчастью, вправду могли быть отравлены, как он и полагал… Боже мой!
— Батюшка, — испуганно сказал Геркулес, — вы не думайте…
— Довольно, сын мой, — прервал его актуариус. — Мне не следовало упрекать тебя. Каждому свое. Не бывает у ястреба нежного сердца голубки; не бывает гордый лев ласков, словно ягненок. Я внимательно следил за тобой, пока читал письмо славного Рудхопа. Несчастного Дюмолара жарили на огне — ты был как