щиколотку в воду и на меляке ловил рыбу. Он бил ее лапой, выбрасывал на берег, раздирал — песок вокруг был залит холодной рыбьей кровью. И горько выл.
Здесь же стояли вытащенные на берег старые, отслужившие сейнеры. Кладбище кораблей, ржавевших на берегу… И когда мимо проходили катера — сквозь стрекотание мотора становился различим тонкий, дрожащий звук-стон. Это резонировала обшивка мертвых кораблей.
После каждой зимы кого-то из рыбаков уносило на льдине… Но море обязательно возвращало свои жертвы. Оно выбрасывало утопленников вечерним прибоем на пустынные дальние отмели. Они лежали там, под стынущим вечерним небом, вместе с досками разбитых лодок, бревнами сплавного леса и чересчур игривыми тюленями, запутавшимися в сетях. И так же белели их тела под вечерним небом, как доски, бревна и мертвые тюлени. Каждое воскресенье родственники брали в колхозе грузовик и объезжали остров по кругу, высматривая своих.
Единственным центром веселья на острове был клуб. Здесь по вечерам были танцы, и каждый танцевал то, что умел: кто польку, кто вальс, кто танго. По выходным показывали кино.
В выходные на остров порой заходила флотилия Гослова. Молодые ребята в расклешенных брюках приходили в клуб, неся на плечах подвыпивших товарищей — пусть тоже посмотрят кино… Товарищи мирно лежали у стены, и, когда в зал кто-то входил, его вежливо просили: «Не наступи!»
… Ночь на острове. Тишина. Море лежит неподвижно, и дорожка луны на воде не беспокоится, не мерцает, стынет голубым огнем…
В бухте, прямо на палубах фелюг, раскинув руки, спят приехавшие рыбаки. Жирно блестят намазанные лица — мазь от комаров, а то сожрет их ночью комар. Тяжело ступая по доскам, кто-то пробирается с фелюги на фелюгу, прочеркнула темноту брошенная сигаретка. Потом смех и приглушенный счастливый женский голос:
— У, медведь! Руки-то шершавые… как терки…
— Да, после наших рук хоть ежа за пазуху суй…
Рассвет… Бабочка слетела с рубки и ударила в лицо. Огни фелюг в море холодно догорают, а на небе отходит последняя звезда-зарница…
И там, вдали, где небо сливалось с морем, где в детстве был край его, радостно дымился неясный свет…
А за ним уже кипел пожар. Длинное облако приняло невидимые лучи, побагровело. Всюду задрожал красный отблеск… Все сдвинулось, заходило. Краски падали, умирали, обновлялись. И с непостижимой быстротой оттуда, из-за моря-океана, вставал пламенный шар. Вот уже показалось его темя, вот уже поднялся крестец. Вот уже он оторвался и пошел гулять над горизонтом. Встало солнце.
И я написал с Вульфовичем сценарий.
Там были не очень принятые по тем временам монологи. А поэтому началась обычная редакторская чистка.
Вульфович почти мальчиком ушел на фронт, прошел всю войну и остался жив. Он был бесстрашен. Он бился, ругался последними словами. Но все равно монологи погибли при цензурных исправлениях. Остались отдельные слова: «Идем вперед и рушим прежних кумиров. И все мы отдадим жизнь какой-то идее. А потом кто-то докажет, что мы ошибались. И это здорово. Наука — это вечный голод мысли».
Сценарий приняли на «Ленфильме». Впервые в жизни я получил «киношные деньги» — огромные по тем временам.
Я стоял у кассы, и кассирша говорила:
— Зачем вам, такому молодому, такие деньги?
Тогда молодые больших денег не имели.
В тот же день мы с Вульфовичем уезжали в Москву — на обсуждение принятого сценария. В Ленинграде меня поселили в дешевой гостинице далеко от вокзала. Добирался до Московского вокзала со множеством пересадок. И чуть не опоздал на поезд.
Нервно расхаживавший по перрону Вульфович был зол. Я был еще злее. На странный вопрос: «Что случилось?», — я злобно начал перечислять все виды транспорта, на которых добирался.
— А такси, чертов богач, ты взять не мог? — спросил он.
Я… забыл о существовании такси. Слишком долго они ко мне не имели никакого отношения.
Но уже вскоре я привык — и к такси, и к другой жизни.
Большие деньги
В это время я стал моден на «Ленфильме». И меня вызвал знаменитый директор киностудии Илья Николаевич Киселев, по прозвищу Дуче.
Была знаменита его крылатая фраза, обращаемая к режиссерам студии:
— Вы должны помнить… постоянно помнить, что скажет о вашей картине простая русская женщина Марья Ивановна Распиз… ева.
Светлый образ Марьи Ивановны Распиз… евой присутствовал на всех обсуждениях.
На очередном Съезде кинематографистов Киселев вышел на трибуну и привычно начал:
— Искусство должно быть понятно народу. Работники советского кино не должны забывать о простом зрителе, о человеке из народа — Марье Ивановне… — Он вдруг побледнел, остановился. И после мучительной паузы вымолвил:
— … Ивановой.
Зал умер от смеха. Когда смех затих, растерянного Илью Николаевича успокоил чей-то голос из зала:
— Ничего, ничего… Она просто вышла замуж.
(Впрочем, ее нетленный образ волнует и поныне.
Правда, она еще раз вышла замуж и получила иностранную фамилию — Рейтинг. И о ней, следуя заветам Ильи Николаевича, постоянно думают труженики кино и ТВ.)
В тот день Илья Николаевич сказал мне: — Ролан (Быков. —
Это были большие деньги. К тому времени я уже научился тратить деньги. И мне опять не хватало. Теперь мне не хватало больших денег.
Но я как-то ясно понял: если сейчас соглашусь — мне конец. Я окончательно привыкну жить на широкую ногу. А это значит, мне придется научиться писать то, что нужно. И халтурить, халтурить!! Как он и предлагает мне сейчас. Но в это время я придумал сюжет будущей пьесы. Пьеса называлась «104 страницы про любовь». Она совсем не была «то, что нужно». И я отчетливо понял — если соглашусь, я ее похороню.
Косноязычно я начал отказываться.
Он прервал меня, походил по кабинету и сказал:
— Понимаешь, это наш козырь к юбилею Ильича.
А диалог, повторю, там — х… й. Ну, черт с тобой, мы заплатим тебе за этот диалог… — и он закончил щедро, — как за целый сценарий!
Он смотрел на меня почти с изумлением, он видел, я колеблюсь. И решил добить меня:
— Ты понимаешь, это ведь государственный заказ… Там ведь, в госзаказе, совсем другие деньги за сценарий… а еще — потиражные… Ты представляешь, какой будет тираж у фильма про Ленина!
Он был прав — он предлагал огромные деньги.
И я не мог ему объяснить.
«Не сумею!» — как-то жалко сказал я и… ушел из кабинета.