Глава Первая
Однажды летним вечером миссис Эдипа Маас вернулась домой с таппервэрской вечеринки,[8] где хозяйка, видимо, от души сдобрила фондю[9] бренди, дабы убедиться, что она – Эдипа – назначена распорядителем, точнее, распорядительницей имущества Пирса Инверэрити, калифорнийского магната в сфере торговли недвижимостью, который как-то в свободное время просадил два миллиона долларов, но тем не менее оставил солидные активы, в которых обнаружилась такая путаница, что привести их в порядок было делом не просто почетным, а почетным весьма. Эдипа стояла в гостиной под бесстрастным мертвым оком зеленоватого экрана телевизора и поминала всуе имя Господа, пытаясь почувствовать себя вдребезги пьяной. Не получалось. Она вспоминала, как хлопнула дверь номера в Масатланском отеле,[10] пробудив две сотни птиц в холле; думала о том, как над покатой крышей библиотеки Корнеллского университета занимается заря, которой никто, впрочем, там не видел, поскольку скат крыши выходил на запад; размышляла о сдержанной и печальной мелодии Бартока [11] из четвертой части Концерта для оркестра и о гипсовом бюсте Джея Гулда,[12] который стоял над кроватью на слишком узенькой полочке, и Эдипа всегда с ужасом ждала, что вот сейчас он грохнется. Может, так и умер Пирс, гадала Эдипа, погиб, раздавленный единственным в доме иконическим символом? У нее вырвался громкий беспомощный смех. Ты больна, Эдипа, говорила она то ли себе, то ли комнате – неизвестно.
Письмо, пришедшее из Лос-Анджелеса от юридической фирмы «Уорп, Уистфул, Кубичек и Мак- Мингус», было подписано неким Метцгером. В нем говорилось, что Пирс умер еще весной, но завещание обнаружилось только сейчас. Метцгеру предписывалось выступать в качестве душеприказчика и советника по вопросам любого судебного разбирательства, буде таковое возникнет. В приписке, сделанной год назад, душеприказчицей также назначалась Эдипа. Она попыталась припомнить, не случилось ли что-нибудь необычное в этот период. И весь остаток дня – во время похода на рынок в торговом центре Киннерета- Среди-Сосен,[13] где она покупала ricotta [14] и слушала музон (сегодня она прошла через бисерный занавес на четвертом такте концерта Вивальди для мирлитона[15] в исполнении ансамбля «Форт Уэйн Сеттеченто»,[16] солировал Бойд Бивер); собирая майоран и сладкий базилик в залитом солнцем саду, читая рецензии на новые книги в последнем номере «Сайентифик Америкэн»,[17] готовя лазанью и хлеб в чесночном масле, обрывая листья салата-латук и, наконец, разогревая еду в духовке и смешивая вечерний коктейль для супруга, Уэнделла Мааса по прозвищу Мачо, к его возвращению с работы, – она вспоминала и вспоминала, ковыляя через насыщенные событиями дни, которые либо казались (неужели она первой это заметила?) более или менее одинаковыми, либо сплошь пестрели тонкими намеками, которые, подобно колоде карт фокусника, охотно открывали свои секреты тренированному глазу. Она мучилась до середины телешоу Хантли и Бринкли[18] и в конце концов вспомнила, что однажды в прошлом году около трех часов утра раздался междугородный звонок – вряд ли она когда-нибудь узнает, откуда именно (если только Пирс не оставил дневника), – и собеседник поначалу заговорил с сильным славянским акцентом и представился вторым секретарем Трансильванского консульства, разыскивающим сбежавшую летучую мышь; после чего плавно смодулировал в комично утрированный негритянский выговор, перешел на грязный диалект пачучо, изобилующий chingas и maricones,[19] визгливым голосом гестаповского офицера стал допытываться, нет ли у нее родственников в Германии, и, наконец, сымитировал голос Ламонта Крэнстона, которым говорил Пирс во время поездки в Масатлан.
– Ради Бога, Пирс, – сумела вставить Эдипа, – я думала, между нами…
– Марго, – серьезно прервал он, – я только что побывал у комиссара Уэстона, старика завалили прямо в их дурдоме, причем пушка та самая, из которой шлепнули профессора Квакенбуша. – И понес что-то в этом роде.
– Ради Бога, – повторила Эдипа. Мачо перевернулся и смотрел на нее.
– Пошли его ко всем чертям и повесь трубку, – весьма разумно предложил он.
– Я слышал, – сказал Пирс – Думаю, что Уэнделлу Маасу пришла пора повидаться с Тенью. – Повисла основательная и многозначительная пауза.
Таким был последний из его голосов, который она услышала. Голос Ламонта Крэнстона.[20] Телефонная линия могла быть любой длины и тянуться в любом направлении. Через пару месяцев после звонка темную неопределенность вытеснило то, что удалось воскресить в памяти: его лицо, тело, вещи, которые он ей дарил, и слова, которых она якобы не услышала. Затем все отодвинулось и оказалось на грани забвения. Тень выжидала целый год, прежде чем появиться. И вот пришло письмо Метцгера. Может, Пирс звонил тогда, чтобы сообщить об этой приписке? Или он решил сделать ее позже – например, из-за ее раздражения и равнодушия Мачо? Эдипа чувствовала себя беззащитной, растерянной и сбитой с толку. Ей никогда в жизни не приходилось исполнять волю покойного, она не знала, с чего начать, и не знала, как сказать юристам из Лос-Анджелеса, что не знает, с чего начать.
– Мачо, малыш, – позвала она в припадке беспомощности.
Мачо Маас, уютный и домашний, впрыгнул в дверной проем.
– Опять сегодня продули, – начал он.
– Должна тебе сообщить… – начала вместе с ним Эдипа.
Но сначала дадим Мачо войти.
Он работал диск-жокеем на Полуострове и регулярно страдал от приступов угрызений совести по поводу своей профессии. «Я ни капельки в это не верю, Эд, – обычно начинал он. – Пытаюсь, но никак не могу». – И тянул, и тянул дальше, выходя за пределы терпения Эдипы, которая не раз во время этих приступов уже была готова запаниковать. И, видимо, лишь ее вид, свидетельствующий, что сейчас она утратит над собой контроль, как-то приводил Мачо в себя.
– Ты слишком чувствителен. – Да, она должна была еще очень многое сказать, но ограничивалась этим. Во всяком случае, это была правда.
Пару лет он торговал подержанными машинами и настолько остро чувствовал, к чему приведет его эта профессия, что рабочие часы были для него мукой смертной. Мачо ежеутренне по три раза брил верхнюю губу, удаляя малейшие признаки усов, доставал новые лезвия, которые неизменно оставались окровавленными, но продолжал упорствовать; покупал прекрасно сидевшие костюмы и отправлялся к портному, чтобы как можно более неестественно обузить лацканы; волосы лишь смачивал водой, зачесывая их вверх и отбрасывая назад на манер Джека Леммона.[21] Вид карандашных стружек и опилок приводил его в содрогание, поскольку в автосалоне они использовались, чтобы приглушить скрежет в коробке передач; и даже сидя на диете, он не мог, подобно Эдипе, позволить себе подсластить кофе медом, поскольку все липкое и тягучее ему претило, слишком живо напоминая ту дрянь, которая часто смешивается с моторным маслом и коварно просачивается между поршнем и стенками цилиндра. Однажды он ушел с вечеринки, потому что услышал слова «взбитые сливки», которые, по его мнению, прозвучали угрожающе. Их произнес кондитер, беженец из Венгрии, говоривший о своих изделиях, но таков уж был Мачо – тонкокожий.
Впрочем, по крайней мере в машины он верил. Может, даже слишком; да и как могло быть иначе, когда все семь дней в неделю он видел людей беднее себя – негров, мексиканцев, голодранцев из южных штатов, – которые прикатывали, словно на парад, и устраивали самый что ни на есть богохульственный обмен старого на новое; металлические и моторизованные продолжения их самих, их семей и, возможно, всей их жизни представали, можно сказать, голыми перед взглядами таких же чужаков, как он сам: покореженные корпуса, проржавевшие днища, кое-как закрашенные крылья – уже только этого хватало, чтобы сбить цену и выбить из колеи Мачо; внутри безнадежно воняло детьми, дешевым пойлом из супермаркета, двумя, а иногда и тремя поколениями курильщиков или просто пылью; и когда из машин выгребали мусор, то с неизбежностью обнаруживались остатки прошлой жизнедеятельности, причем никто не мог сказать, какие вещи были оставлены специально (сюда бесстрашно доезжало так мало, что большую часть вещей, полагал Мачо, должны были брать, чтобы держать при себе), а какие просто (и, возможно,