― Конечно. Дайте мне готовую рукопись, почитаю.
Я постепенно задремываю, сжимая в руках журнал «Вэнити фэйр» с лицом мамы на обложке, и тут чувствую, что передок автомобиля больше не взбирается на небо. Он выровнялся. Мы, будто перевалив через гору, начинаем клониться вниз, медленно и страшно.
Водитель смотрит в зеркало заднего вида, все еще ухмыляясь.
― Вам, пожалуй, стоит пристегнуться, мисс Спенсер.
Тут я выпускаю журнал, и он падает сквозь окошечко в перегородке, его приплющивает к ветровому стеклу.
― И еще, — говорит шофер. — Когда мы приедем на место, не трогайте прутья клетки. Они очень грязные.
Машина срывается вниз, ныряет, падает с невозможной быстротой, все ускоряясь в своем полете. Я сонно застегиваю ремень безопасности.
27
Честно говоря, я даже не знаю, кто я.
Как сказал бы вам мой отец: «Если не знаешь, что будет дальше, хорошенько присмотрись к тому, что уже было». В смысле, если захочешь, прошлое подскажет будущему, что делать. То есть пора мне пойти обратно по собственным следам. Так что я бросаю работу в телемаркетинге и отправляюсь в путь в своих верных мокасинах, с новыми шпильками под мышкой. Надо мной летают черные мухи и жужжат густыми тучами черного дыма. Море Насекомых кипит вечно голодным хаосом, его мерцающая радужная поверхность тянется до горизонта. Колкие холмы обрезков ногтей растут и осыпаются царапучими лавинами. Под ногами хрустит Долина Битого Стекла. Растекается ядовитый Великий Океан Пролитой Спермы, постепенно поглощая весь адский пейзаж.
И да, я понимаю, что я тринадцатилетняя мертвая девочка, которая только сейчас начала осознавать, как тяжело ей доверять людям. Впрочем, лучше бы мне быть сиротой из какой-нибудь страны восточного блока, заброшенной и одинокой в собственном горе, никому не нужной, безо всякой надежды на спасение. Тогда я быстро сама бы стала безразличной к своим ужасным обстоятельствам. Или, как говорила мне мама: «Нудишь, нудишь… Заткнись, Мэдисон!»
Я к тому, что я построила всю свою личность на уме. Другие девочки, в основном всякие мисс Шлюхи ван дер Шлюхсон, выбрали привлекательную внешность. Очевидное решение, когда ты молода. Как говорила моя мама, в мае любой сад хорош. В смысле, в молодости все мы более или менее привлекательны. Соперничать с остальными своей физической привлекательностью — стандартный выбор. Другие девочки, те, кто обречен жить с крючковатым носом или дурной кожей, вынуждены культивировать в себе комичность. Третьи становятся спортсменками, анорексичками или ипохондричками. Многие выбирают горькую, одинокую пожизненную дорогу мисс Злюки фон Злючкинс, вооружившись злобным и острым язычком. Еще можно стать бойким и веселым политиком, школьной активисткой. Или вообразить себя мрачной поэтессой, вчитываться в собственные интимные стихи, пропускать через себя тоскливую мировую скорбь Сильвии Плат и Вирджинии Вулф. Однако, несмотря на такое обилие вариантов, я предпочла быть умной — этакой жирнушкой с блестящим интеллектом, круглой отличницей, которая носит удобную обувь и сторонится волейбола, маникюров и хихиканья.
Достаточно сказать, что до недавнего момента я была вполне довольна и удовлетворена своим выбором. Только в детстве можно быть настолько уверенной, что хочешь стать или спортсменкой, или злючкой, или поэтессой.
Но теперь, когда выяснилось, что я умерла не от передозировки марихуаны… И Горан — вовсе не мой романтический идеал… А мои макиавеллиевские планы причинили родным только боль… Оказалось, что не такая я умная. И это подрывает само мое представление о себе.
Даже сейчас я сомневаюсь, использовать ли такие слова, как «мировая скорбь», «культивировать» и «маккиавеллиевский» — так сильно поколебалась моя вера в себя. Моя гибель доказывает, что я идиотка, не Юная Умница, а самозванка, которая строила свою иллюзорную реальность из горстки умных слов. Эти словарные декорации были моей тушью, моим силиконом, моей физической координацией, моей уверенностью в себе. Эти слова служили мне костылями.
Быть может, лучше признать, как ты заблуждалась, в юности, чем утратить иллюзии в среднем возрасте, когда тебя покидают красота и молодость, когда ты уже не настолько сильная и энергичная. Быть может, и лучше, что сарказм и презрение еще не привели меня к полной изоляции от сверстников. И все же такая экстремальная поправка психологического курса мне кажется… жутко болезненной.
Осознав собственный душевный кризис, я иду по своим следам. Я возвращаюсь в камеру, где впервые появилась в аду. Мои руки болтаются, бриллиантовый перстень, подаренный Арчером, сияет мрачным ворованным блеском. Я больше не могу выставлять себя авторитетом по смерти, так что я удаляюсь в свой загон из грязных прутьев, чтобы искать утешения за замком, с которого соскребла грязь и ржавчину острая булавка мертвого панк-рокера. Мои проклятые соседи понурились, обхватив головы руками. Одни так давно застыли, словно кататоники, в позах жалости к себе, что их уже опутала паутина. Другие меряют клетку шагами, бьют воздух кулаками и что-то бормочут.
Нет, я еще успею стать смешной или артистичной, смогу энергично скакать по гимнастическим матам или декламировать меланхоличные шедевры. Однако, раз потерпев поражение в выбранной стратегии, я уже никогда не смогу соотносить себя с одной-единственной ролью. Стану ли я спортсменкой или стоунершей, стану улыбающейся физиономией с коробки пшеничных хлопьев или заливающей глаза абсентом авторессой, эта новая персона всегда будет казаться мне такой же фальшивой и нарочитой, как пластиковые ногти или татушки-переводки. Всю послежизнь я буду чувствовать себя такой же фальшивой, как «маноло бланики» Бабетт.
Соседние души так погрузились в ужас и отчаяние, что не могут даже отогнать мух, ползающих по их грязным рукам. Мухи свободно бродят по замурзанным щекам и лбам. Черные мухи, жирные, как изюмины, ходят по остекленевшей поверхности их застывших, одурманенных глаз. Никем не замеченные, мухи заходят в раззявленные рты, а потом выходят из ноздрей.
За прутьями других клеток души таскают себя за волосы. В гневе они разрывают на клочки и лоскутья свои тоги и ризы, свои горностаевые мантии, саваны, шелковые платья и твидовые костюмы с Сэвил-роу. Некоторые из них, всякие римские сенаторы и японские сегуны, умерли и были прокляты задолго до моего рождения. Они стенают от пыток. Они брызжут слюной, и от этих брызг в гнилом воздухе повисает туман. Их пот стекает ручейками по лбам и щекам, светится оранжевым в огненных сполохах ада. Жители Гадеса, они трясут руками и ежатся, грозят кулаками пылающему небу, бьются головами о железные прутья, пока их не ослепляет собственная кровь. Другие раздирают себе лица до мяса, выцарапывают глаза. Их надтреснутые хриплые голоса завывают. В дальних клетках, и в клетках за ними, и в следующих… Проклятые души сидят в клетках до самого пылающего горизонта во всех направлениях. Бесчисленные миллиарды мужчин и женщин в отчаянии вопят, выкрикивают свои имена, называются королями, порядочными налогоплательщиками, представителями угнетенных нацменьшинств или законными домовладельцами. В этой какофонии ада вся история человечества разбивается на протесты отдельных личностей. Они требуют своего права по рождению. Они настаивают на своей праведности и невинности, потому что они христиане, мусульмане или евреи. Филантропы или врачи. Мученики, или кинозвезды, или политические активисты.
В аду нас терзает именно привязанность к своей конкретной личности.