сама еще ребенок и вместе с тем мать. Так бывает.
Вспомнилась Ханна с малышом Манфредом, а потом я подумал о своей матери, и мне нарисовалось, будто бы этот пухлый малыш – я, а мать сидит, склонив набок голову, и смотрит куда-то вдаль. Я вызвал в ней эту задумчивость? Держит меня, чтобы я думал, будто стою на ногах без посторонней помощи. Любит и отпускает.
Ах, мама…
Я ни разу не поблагодарил тебя за то, что держала меня на руках. Я даже не подозревал, что ты всегда рядом, хотя и знал, что в трудную минуту ты придешь на помощь. Твоя жизнь остановилась с моим рождением – а может быть, потекла в ином русле? Люби меня, но не слишком сильно – я этого не переживу. Мне нечем тебе отплатить. Пойми, пожалуйста, я не жесток и не бессердечен, но все равно уйду.
Я жесток и бессердечен.
Меня распнут, и я умру на кресте, но не вернусь с того света, потому что так бывает только в сказке, а твое сердце будет разбито. Уходить надо по-другому. Давай перепишем историю, здесь и сейчас, в этой церкви при свете фитиля. Ты долго меня любила. Встань со своего красного трона и опусти меня на землю, чтобы я мог уйти. Твой мальчик сам замечательно справится. А потом, когда я больше не буду в тебе нуждаться, я тебя полюблю, и когда ты умрешь, буду жить с разбитым сердцем. В качестве расплаты.
Какие странные приходят в голову мысли… Мы стоим у светофора на Трафальгарской площади, обсиженной голубями, и мать держит меня за руку. Но вот она решительно тянет меня за собой: теперь пора. У нее много сил, она знает, что делает. У нее на ногах – красные сандалии. Нет, это Мадонна над алтарем.
Когда вернусь домой, буду целовать твои ноги и молить о прощении, мамочка.
А малыш! Правая ручка воздета к зрителю, словно бы кроха дает кому-то приказ, а левой он держится за палец оберегающей материнской руки. Младенец считает себя Богом. Интересно, он тоже меня ненавидит? На лице его нет неприязни. Он смотрит куда-то вдаль и немного опечален мыслями о грядущем, но меня в этих мыслях нет: из нас двоих думаю только я.
Свечи тают на удивление быстро или я просто потерял счет времени. Придется здесь заночевать. Принятый во всевозможных видах алкоголь завершает свой цикл обмена в моем организме, и хмельная веселость стремительно идет на убыль. Вооружившись свечой, отправляюсь на поиски и вижу, что кое-где на скамьях лежат туго набитые подушечки. Набираю себе целую охапку и выкладываю их в основании ступенек, ведущих к алтарю, и вдоль поручней. Устраиваю себе постель на священном месте, куда запрещено ступать прихожанам. Ну и пусть. Боги – смертны, люди – бессмертны, каждый живет своей смертью и умирает своей жизнью.
По четырем углам ложа расставляю по свечке, словно у гроба. Меньше всего меня сейчас волнует, проснусь ли я живым.
В самый разгар ночи меня посещает волшебный миг. Открываю глаза, но свечи уже потухли и в зале темно. Непонятно, где я нахожусь, но мне не страшно. Я вдруг ощутил себя безразмерным – будто бы простерся во все стороны и охватываю собой все предметы. Мною овладевает невероятное спокойствие, и я слышу голос, принадлежащий мне самому:
«Все хорошо! Все хорошо!»
В этот миг кажется очевидной простая истина: что ни делается, все к лучшему, иначе и быть не может. Текущему с горы потоку не требуется усилий, движение вниз согласуется с его природой, его путь изначально верен. То же самое происходит и со Вселенной, с историей, с моей жизнью – что, по сути, одно и то же. Что бы ни случилось – это единственно возможный исход, и не нам его оспаривать.
Проснувшись вторично, я понимаю, что замерз и проголодался. Отчетливо помню свои полуночные мысли, но вернуть породившую их ясность ума уже не удается. Не вижу ничего хорошего в ситуации, в которой оказался: затянуло не на шутку. Встаю, все кости ноют.
По церкви расползается серый сумрак. Мало-помалу глаза начинают различать во мраке детали интерьера. Невероятная громада. Видимо, это тот самый собор, который занимал центральное место в пейзаже, открывавшемся из окна моего номера. Здешний неф тянется, наверное, на милю, в нем доминирует голубовато-серый цвет, и он кажется вырезанным изо льда. Видимо, некогда в высоких готических окнах стояли цветные витражи, которые со временем были утеряны. Их сменило мутно- молочного цвета стекло, удерживаемое в проемах железными прутами. Сквозь этот «занавес» проникают первые лучи утреннего солнца, окрашивая мощеный пол мягкой белой акварелью.
Доброго утра тебе, Дева Мария. Она по-прежнему отводит взгляд, но я на нее не сержусь. Где-то открывается дверь, слышатся шаги. Некто проходит под арками, из молочного сумрака в тень и снова в молочный сумрак – приземистый человечек в черной сутане, священник с корзиной в руках. Видимо, явился по мою душу.
Он в дружеском приветствии воздевает руку, и я узнаю виолончелиста из струнного оркестра. В черной сутане с белым воротничком он никоим образом не напоминает садового гнома. Теперь это настоящий слуга господень, приземистый, коренастый и некрасивый, как и полагается представителю церковной братии. Почему святых отцов в фильмах никогда не делают центральными персонажами? Надень на кинозвезду сутану, и сразу будет ясно, что это подделка – священник должен быть уродлив.
Корзина предназначается для меня: здесь завтрак.
– Как вы догадались, что я не ушел?
– Ах, это необъяснимо! – Он усаживается на скамью, чтобы отдышаться: старик в неважной форме. – Что-то вроде предчувствия.
– Как же я не распознал в вас священника?
– Откуда вам знать? Когда у меня в руках инструмент, я не священник, а музыкант.
В корзине – термос с горячим кофе, булка, мягкий сыр. Под провизией – выстиранное и отглаженное белье, моя собственная одежда: джинсы, рубашка в клетку, свитер и носки. Жутковатое совпадение.
– Откуда это у вас?
– Нашли на улице. Ваша одежда?
– Нуда, только…
Сверхъестественный случай, я даже не знаю, как это объяснить. Виолончелист, очевидно, считает, будто все в порядке вещей.
– Такая одежда у нас не продается. – Он указывает на лейблы. – Иностранное производство. Когда мне рассказали про эту находку, я сразу о вас подумал.
– Неужели я здесь единственный иностранец?
– Пожалуй, что так.
Как такое возможно? Даже в самом разгаре «холодной войны» в Москву и Ленинград пускали иностранцев. Или нет? Хотя откуда мне знать.
Пью кофе, ем булку и взвешиваю все «за» и «против». Довериться ли священнику? А чем я рискую? Этот человек мне симпатичен, я благодарен ему за заботу. К тому же он догадывается, что у меня какие-то неприятности. И я решаюсь.
Начинаю с вопроса, который сам себе поклялся не задавать:
– Где я?
– То есть как это где? Вы в кафедральном соборе.
– Нет, я имею в виду, в каком городе? В какой стране? Собеседник недоверчиво уставился на меня.
– Вы не знаете?
– Нет.
– Как это произошло?
И я все ему рассказываю: как пустился в поездку без места назначения, сел в кабину грузовика, не зная, куда тот направляется, и въехал в страну, не соблюдя должных формальностей. Я говорю, говорю, и священник начинает хихикать, а потом в открытую хохотать. Я тоже улыбаюсь, ведь он смеется от радости: старик восхищен моей выходкой.
– Вот так номер! Бесподобно! – восклицает он. – Смак!
– Теперь мои дела очень плохи, – продолжаю я, подбираясь к главному. – Думаю, мне надо знать правду.