него, боясь, как бы он их не ударил. Ноэль, который играл в белом шерстяном тренировочном костюме с красными лампасами и был похож в нем на Деда Мороза в теплом нижнем белье, бил одиннадцатым, и после первого же мяча его высадили.
— Где вы учились играть в крикет? — спросил я его.
— В Морресбургс, еще в тридцатые годы, — ответил он, — на школьном стадионе, во время больших перемен.
Из всех из нас он самый лучший.
После крикета устроили пирушку и не расходились до глубокой ночи. Ответный матч назначили на февраль, в Симонстауне, если нас к тому времени не переведут.
Ноэль очень удручен. Он узнал сегодня, что то, что произошло в Эйтенхагском лагере, только начало и что разница между исправительными лагерями и лагерями для военнопленных ликвидируется. Бардскердерсбос закрывается, а три остальные, включая Кенилуорт, превращаются в обыкновенные лагеря для военнопленных. Перевоспитание вещь прекрасная, но, как выяснилось, идеал оказался недостижим; что же касается трудовых частей, их можно формировать из узников лагерей для военнопленных. Ноэль спросил начальство: „По-вашему, можно запереть крепких бывалых солдат здесь, в Кенилуорте, в центре города, оградив их всего лишь кирпичным забором и двойной оградой колючей проволоки, под охраной горстки стариков с больным сердцем и зеленых юнцов?“ Ему ответили: „Нам известны недостатки кенилуортского лагеря. Прежде чем он будет заново открыт, его предполагается модернизировать, причем будут установлены прожекторы и сторожевые вышки“.
Ноэль признался мне, что подумывает об отставке: ему шестьдесят лет, достаточно он отдал службе, у него дочь-вдова, она уговаривает его переехать к ней в Гордонс-Бей. „Начальником такого лагеря должен быть железный человек. Не для меня эта работа, Я не мог с ним не согласиться! То, что он не железный. — самое большое его достоинство
Михаэлс исчез. Должно быть, сбежал ночью. Когда Фелисити утром вошла в палату, она увидела, что его кровать пуста, но докладывать не стала. („Я подумала, он в туалете“.) Я обнаружил, что он исчез, только в десять часов. Теперь-то я понимаю, как легко было сбежать, во всяком случае, здоровому человеку. Лагерь пуст, часовые только у главных ворот и у ворот на территорию, где живут сотрудники лагеря. Ограду никто не охраняет, боковые ворота просто заперты. Бежать из лагеря некому, а кто захотел бы войти в него из города? О Михаэлсе мы, конечно, не подумали. Он, вероятно, тихонько вышел на поле, перелез через забор, одному богу известно как, и исчез. Колючая проволока вроде нигде не перерезана, но Михаэлс такой тощий, что пролезет в самую узкую щель.
Ноэль в затруднении. Устав предписывает доложить о побеге властям и передать дело в полицию. Но тогда начнется расследование и, конечно же, обнаружится, как вольготно мы тут живем: половина сотрудников ночами отсутствует, часовые не выставляются и т. д. Есть выход: составить свидетельство о смерти, и пусть Михаэлс идет на все четыре стороны. Я убеждаю Ноэля так и поступить:
— Давайте покончим с Михаэлсом раз и навсегда. Несчастный идиот уполз, как больная собака, чтобы где-нибудь тихо умереть. Бог с ним, зачем нам надо, чтобы его приволокли сюда обратно и он умирал при свете прожектора, под взглядами чужих людей. — Ноэль улыбнулся. — Вы улыбаетесь, — сказал я. — но я прав: такие, как Михаэлс, связаны с миром, который нам с вами недоступен. Они слышат зов великого доброго творца и повинуются ему. Как слоны, вы ведь знаете?
— Михаэлса вообще не следовало привозить в этот лагерь, — продолжал я. — Это была ошибка. И уж если на то пошло, вся жизнь его была ошибка, от начала и до конца. Жестоко так говорить, но я все равно скажу: ему вообще не надо было родиться на свет. Как только мать увидела его, ей надо было тихонько задушить его и бросить в мусорный контейнер. Давайте хоть сейчас отпустим его с миром: я составлю свидетельство о смерти, вы подпишете, какой-нибудь клерк в управлении подошьет его к делу не глядя, и все, на этом история с Михаэлсом закончится.
— На нем лагерная пижама, — сказал Ноэль. — Полиция заберет его, спросит, откуда он, он объяснит, что из Кенилуорта, они проверят и обнаружат, что о побеге мы не сообщили, и расплата будет жестокой.
— Он был не в пижаме, — возразил я. — Что уж он там надел, я не знаю, только пижаму он оставил в палате. И он никогда не признается, что он из Кенилуорта, по той простой причине, что не хочет возвращаться в Кенилуорт. Он наплетет им какую-нибудь из своих историй, например, что он из райского сада. Вытащит свой пакетик с семенами, потрясет им, улыбнется, и его тут же отправят в сумасшедший дом, если их еще не все закрыли. Больше мы о Михаэлсе не услышим, Ноэль, клянусь вам. Кстати, знаете, сколько он весит? Тридцать пять килограммов, кожа да кости. Он две недели не ел. Его организм утратил способность усваивать обыкновенную пищу. Я поражен, что у него хватило сил встать и идти, а то, что он перелез через забор, — вообще чудо. Сколько он может протянуть? Одна ночь под открытым небом — и он умрет от холода. Его сердце остановится.
— Кстати, неплохо бы проверить, не лежит ли он где-нибудь возле забора, может, он залез на него и просто свалился? — Я встал.
— Облепленный мухами труп возле лагеря — только этого нам не хватало. Конечно, ходить проверять не ваша обязанность, но если хотите, сделайте одолжение, посмотрите. Можете взять мою машину.
Машину я брать не стал, обошел лагерь пешком. По ту сторону забора густо разрослись сорняки, на задах мне буквально пришлось продираться сквозь них. Трупа я не обнаружил, проволока нигде не была повреждена. Через полчаса я вернулся к тому месту, с которого начал обход, и слегка удивился: до чего же, оказывается, лагерь маленький — то есть снаружи, а для тех, кто в нем живет, это целая вселенная. А потом, вместо того чтобы вернуться с докладом к Ноэлю, я побрел по Розмид-авеню в узорной тени дубов, наслаждаясь полуденным покоем. Мимо проехал на велосипеде старик, велосипед скрипел при каждом движении педалей. Он поднял руку, приветствуя меня. Я подумал, что, если пойти за ним прямо по улице, к двум часам я буду на пляже. Почему бы дисциплине и порядку не развалиться прямо сегодня, спрашивал я себя, какой смысл ждать еще день, неделю, месяц, год? От чего человечеству будет больше пользы — если я проторчу весь день в лазарете, инвентаризируя имущество, или если я пойду на пляж, разденусь, лягу в трусах на песок и буду впитывать в себя ласковое весеннее солнышко, смотреть, как дети резвятся в воде, потом куплю мороженое в киоске на стоянке, если киоск еще существует? Чего в конечном итоге достиг Ноэль, часами подсчитывая за своим письменным столом, сколько к нам поступило заключенных и сколько мы выпустили? Не лучше ли ему было пойти вздремнуть? Может быть, общая сумма человеческого счастья увеличилась бы, объяви он сегодняшний день выходным, все пошли бы на пляж — и начальник лагеря, и врач, и священник, и инструкторы по физической подготовке, и охранники, и часовые с собаками, и даже шесть неисправимых заключенных, которых держат под арестом, оставили бы только больного с сотрясением мозга, пусть присматривает за лагерем. Может быть, нам встретились бы девушки. Разве не для того мы в конечном итоге ведем войну, чтобы увеличить сумму человеческого счастья во всем мире? Или, может быть, я перепутал, может быть, я думал о другой войне?
— За забором Михаэлса нет, — доложил я. — И на нем одежда, которая нас не выдаст. На нем синий комбинезон с надписью „Лесоруб“ на груди и на спине, он висел в уборной на крючке бог весть с каких пор. Мы можем спокойно списать его со счетов.
Ноэль устало посмотрел на меня — усталый, старый человек.
— И еще одно, — продолжал я, — можете вы мне напомнить, ради чего мы ведем эту войну? Мне когда-то говорили, но это было давно, боюсь, я забыл.
— Мы ведем эту войну, — сказал Ноэль, — чтобы национальные меньшинства сами могли решать свою судьбу.
Мы смотрели друг на друга пустым взглядом. Он не понимал меня, тут я ничего не мог сделать.
— Давайте свидетельство, которое вы хотели написать, — сказал он. — Дату не проставляйте, оставьте пустое место.