день он не ел и совсем не чувствовал голода, но заметил, что работать стал медленнее, а порой просто стоит или сидит на корточках, и мысли его витают неизвестно где.
Залепляя щели и разравнивая глину, он вдруг подумал, что первый же ливень уничтожит весь его труд, ведь поток воды помчится по расщелине, в которой он устроил свой дом. Надо было вымостить дно камнями, а потом уже сыпать песок, подумал он, и карниз надо сделать, а он не сообразил. Но потом пришла другая мысль: разве я строю этот дом для своих детей и внуков? Мне ведь нужен просто кров, крыша над головой, убежище, чтобы я мог прожить в нем сколько надо и уйти, не привязавшись к нему сердцем. И если полицейские когда-нибудь найдут его жилище или то, что от него осталось, если они при этом покачают головой и скажут: „Что за мерзкое логово! Человеку свойственно гордиться своим трудом, но разве им это понять?“ — пусть, ему все равно.
В сарае он нашел несколько тыквенных и дынных семян. На четвертый день после возвращения К. начал сажать их. Среди ковыля, который волновался над кладбищем его первого огорода, он выполол и вскопал несколько небольших клочков земли и посадил в каждый по семечку. Решил, что поливать весь огород нельзя, трава зазеленеет и выдаст его. И он стал поливать каждое семечко отдельно, нося воду из водоема в старой банке из-под краски. Больше дел у него не было, оставалось только ждать, когда семена взойдут, если только они не потеряли всхожесть. Он лежал в пещере и думал об этих своих бедных детях, которые с таким трудом пробиваются сквозь темную землю к солнцу. Одного он опасался: лето близится к концу, вдруг тыквы не успеют вызреть?
Он выхаживал растения, любовался ими и ждал, когда земля принесет плоды. Голода он не ощущал и даже почти забыл, что это за ощущение. Иногда он ел, если удавалось что-то найти, но лишь потому, что все еще верил: живое существо должно есть, иначе умрет. Ему было все равно, что есть. У еды вообще не было вкуса или был вкус пыли.
„Но вот когда пищу даст эта земля, — говорил он себе, — ее я буду есть с удовольствием, она будет вкусная“.
После гор и лагерной жизни от него остались лишь кожа да кости, обтрепавшаяся одежда висела на нем как мешок. И все равно, когда он ходил по своему огороду, его переполняла радость, что он жив. Ступал он легко, ноги едва касались земли. Казалось, он вот-вот взлетит. Казалось, человек может жить в своей телесной оболочке и в то же время быть духом.
Он снова начал есть насекомых. Время сейчас изливалось на него нескончаемым потоком, и он мог целое утро лежать на животе возле муравейника, доставал травинкой муравьиные яйца и слизывал их одно за другим. Или сдирал кору с высохших деревьев и отыскивал личинки жуков. Ловил курткой стрекоз, отрывал им лапки, головы и крылья, разминал туловища и сушил на солнце.
Ел он и коренья. Отравиться он не боялся, он чутьем знал, какая горечь ядовита, а какая нет, как будто он когда-то раньше был животным и это знание растений в нем сохранилось.
Его убежище было всего лишь в миле от дороги, которая шла мимо фермы и, описав большую петлю, соединялась с проселком, ведущим в глубь Мордепарсваллей. Как ни мало было движения на дороге, забывать об опасности не стоило. Не раз, услышав шум приближающейся машины. К. пригибался к земле и затаивался. А однажды, бредя по руслу реки, он случайно поднял глаза и увидел ярдах в двухстах тележку, ее тащил старик, рядом с ним кто-то шел — то ли женщина, то ли ребенок. Видели они его или нет? Боясь шевельнуться и привлечь к себе внимание, он стоял как вкопанный на виду у всех, кто мог оказаться поблизости, и смотрел на тележку, а она медленно катилась по дороге и наконец скрылась за холмом. Эта необходимость быть все время настороже угнетала; угнетало и то, что нельзя брать воду для огорода днем. Никто не должен видеть, как крутится колесо насоса, все должны считать, что водоем заброшен, и потому он решался пускать колесо только ночью, при лунном свете, или в крайнем случае в поздних сумерках, накачивал немного воды и нес поливать свои растения.
Раза два он увидел на влажной земле отпечатки козлиных копыт, но не придал этому никакого значения. А потом ночью его разбудило фырканье и топот копыт. Он выполз из своего жилища и сначала услышал их запах, а потом увидел их самих — коз и козлов, которые, он решил, навсегда ушли из этих мест, когда вода в водоеме высохла. Он бросился к ним, спотыкаясь, в ярости крича, кидал в них камнями, голова его была затуманена сном, но он должен был во что бы то ни стало спасти свой огород, и вдруг он упал, и в ладонь ему вонзилась колючка. Всю ночь он охранял свои посадки. На рассвете козы показались снова, встали на пригорке по двое-трое и ждали, когда он уйдет, а он весь день караулил свой клочок земли, и когда они приближались, прогонял их камнями.
Из-за этих-то одичавших коз, которые не только угрожали его посадкам, но и могли выдать их людям, он решил, что теперь будет спать днем, а ночью охранять свою землю и ухаживать за растениями. Сначала ему удавалось работать только в те ночи, когда светила луна: в густой безлунной черноте он не мог сделать ни шага и только вытягивал перед собой руки, боясь наткнуться на призраки — ему казалось, они окружают его со всех сторон. Но постепенно он освоился в темноте и, точно слепой, шаря впереди себя палкой, двигался от своего жилища к огороду по тропе, которую успел протоптать, пускал колесо и открывал кран, потом наполнял водой банку и, раздвинув траву и найдя в ней свои растения, поливал их одно за другим. Скоро он перестал бояться ночи. Мало того, проснувшись иногда днем; и выглянув наружу, он жмурился от пронзительного света и снова забивался в глубь своего логова, и в закрытых глазах стоял яркий зеленый огонь.
Лето кончалось, прошло уже больше месяца, как он убежал из Яккалсдрифа. Хозяйского внука он не искал и решил, что, пожалуй, не будет искать. Он, старался не думать о нем, но иногда все-таки ему приходило в голову, а вдруг парнишка вырыл себе где-нибудь землянку и так же, как и он, живет поблизости от фермы в вельде, ловит и ест ящериц, пьет росу и ждет, чтобы армия его забыла… Да нет, вряд ли.
Ферму он обходил стороной, точно чумное кладбище, заглядывал туда, только если что-нибудь было нужно. А нужны были какие-то приспособления, чтобы разводить огонь, и ему повезло — в ящике со старыми сломанными игрушками он нашел красный пластмассовый телескоп, одна из его линз достаточно хорошо фокусировала солнечные лучи, и сухая трава загоралась. В сарае лежала шкура антилопы, он нарезал из нее несколько полосок и смастерил рогатку взамен потерянной.
Многое могло бы ему пригодиться — и рашпер, и кастрюля, и складной стул, и большие куски поролона, и мешки. Он разбирал сваленные в сарае вещи и думал, сколько тут всего нужного и полезного. Но он боялся перенести в свой земляной дом вещи хозяев, вдруг они накликают на него беду, какая случилась с Висаги? Устроить себе новый дом возле водоема, как бы бросив вызов старому, было бы тягчайшей ошибкой. Даже инструменты, которыми он работает, должны быть сделаны из дерева, кожи и жил, из тех материалов, которые потом съедят термиты.
К. стоял, прислонившись к насосу, и чувствовал, как корпус насоса вздрагивает всякий раз, когда поршень опускается вниз до упора, а над его головой поворачивалось в темноте на смазанных подшипниках большое колесо. Какое счастье, что у меня нет детей, думал он, какое счастье, что я не хочу быть отцом. Я никогда не хотел стать отцом. Что бы я стал делать здесь, в глуши, с ребенком, ведь ему нужно молоко, нужна одежда и друзья, он должен ходить в школу. Я не смог бы выполнить по отношению к нему свой долг, я был бы никудышный отец. И как же просто жить изо дня в день, плыть по течению времени. Я один из немногих, кому повезло, меня не призвали в армию. Ему вспомнился лагерь Яккалсдриф, взрослые с детьми за колючей проволокой — со своими собственными детьми или с племянниками, внучатыми племянниками, вспомнилась земля, так плотно утоптанная их ногами, так беспощадно выжженная солнцем, что никогда уже больше на ней ничего не будет расти. Прах моей матери я принес сюда, домой, думал он, а отцом моим был „Норениус“. Отцом моим был список запретов, приколотый к двери нашей общей спальни, в нем было двадцать одно правило, и первое из них гласило: „В спальне всегда надлежит соблюдать тишину“, и еще моим отцом был учитель по труду, у него не хватало нескольких пальцев на руке, но он больно выкручивал мне ухо, если деревяшка, которую я точил, получалась неровной, и еще моим отцом были воскресные утра, когда мы надевали рубашки и шорты цвета хаки, черные носки и башмаки и шли парами в церковь на Папегай-стрит получить отпущение грехов. Вот кто был моим отцом, а мать умерла и еще не воскресла. И потому хорошо, что я, тот, кому нечего передать людям, живу здесь, вдали от всех.
За тот месяц, что К. прожил на ферме, он не видел, чтобы сюда кто-нибудь приходил. В доме на полу лежали лишь его собственные следы на слое пыли да следы того кота, он появлялся и исчезал, когда