под брезента, будто прислушиваясь, о чем говорят, пялилась снулыми глазами огромная щучья голова. Кило на двадцать рыбка, не меньше.
— Где сетевал, земляк?
— На Агане.
На костяном щучьем загривке Борька разглядел ряд рваных, с мясом вывернутых ран. Не сетевал земляк — острогой бил.
Детина перехватил взгляд, ногой поддернул брезент.
— Чего семафорил?.
— Шумни вниз, в Красное, Кольке Авдотьину: у тестя, мол, редуктор полетел. Передавал, пусть навстречу идет.
— Добро. — Детина рухнул на сиденье, и «Прогресс», задрав нос, пошел вниз.
Часа через два новость дойдет до села Красного, и не известный ни Борьке, ни этому парню Колька Авдотьин поспешит на помощь тестю. Днем и ночью со скоростью моторной лодки разлетаются вверх и вниз по всей Большой Оби[4] новости «речного телефона», достигая самых глухих, ни в одной лоции не указанных проток…
Борька свернул в затон. Узкий мелкий затон с прокисшей желтой водой далеко вдавался в город, и по всей длине по обоим берегам плотно, бортом к борту стояли прихваченные замками к тяжелой корабельной цепи моторки, обласа, плоскодонки. Среди этой речной мелочи возвышалась и наполовину перегораживала затон ТБСка — сварной рыбацкий бот с высоким коротким баком и низкой голой палубой, отполированной за многие путины тяжелыми сетями.
Списанную ТБСку купил года три назад Юра Куйбида, напарник отца по заповедным пескам, и с тех пор неторопливо ремонтировал ее, любовно вылизывая каждый винтик. Летом и жил здесь, в кубрике, водил дела с разным людом, населяющим берега Большой Оби — с хантами, буровиками, геологами, егерями, лесничими, знал, кажется, всех от Тобола до Агана, и все от Тобольска до Аганска знали Юру Куйбиду. Каждую осень колчак нещадно гонял Юру по заповедным протокам, потом Юра гонял с колчаками пришлых браконьеров; речная милиция охотилась за ним и к нему же шла за помощью: сюда, в кубрик ТБСки, тянулись ниточки «речного телефона» со всей Оби.
Борька постучал кулаком в высокий борт ТБСки.
— Дома?
В железном нутре бота гулко загремели шаги, в проеме ходовой рубки показался Юра в распахнутой до пояса, промокшей под мышками рубахе.
— Явился?
— Но.
Борька отвинтил мотор, рывком поднял его, Юра сверху подхватил, унес в рубку. Борька замкнул цепь, вытащил из брезента бельгийку и патроны — город не река, здесь не то что не оставь — не отвернись, пропадет.
В кубрике было душно, сладко пахло машинным маслом. Стальные, круто расходящиеся к потолку стены раскалились под солнцем. Борька стянул энцефалитку, свитер, тельник, сел на рундук, привалился голой спиной к борту, блаженно прикрыл глаза — жжет…
На столе вполголоса бубнил ламповый древний приемник без футляра.
— Где был?
— За Банным, — ответил Борька, не открывая глаз.
Юра налил чаю, поставил перед ним жестяную кружку.
— Чо добыл?
— Ничо, — Борька громко подул на чай. — Михалина опять недодала. На чай, на соль только хватило, рубль остался.
Юра достал из нижнего ящика стола шкатулку с вылущенным перламутром. Борька вынул из нее тонкую пачку денег, вложил рубль и внимательно пересчитал, слюнявя пальцы.
— Сколько уже?
— Семьдесят два… — Борька задумался. — А куда ближе выйдет — на Черное или в Ригу?
— Не знаю… Вроде одинаково. В Мурманске тоже мореходка.
— Не… Там холодно…
Юра спрятал шкатулку обратно.
— Сколько дома-то не был?
— С неделю.
— Сходи. Волнуются.
— Ага, — Борька сразу помрачнел. — Феликс особенно. Все в окно глядит: где же это, мол, Боренька- то наш…
— Ладно, Феликс. О матери думай, мать-то родная.
Борька махнул рукой, снова закрыл глаза. Юра склонился с надфильком над какой-то железкой в тисочках…
Но сколь ни сиди, а домой идти надо. Почему надо, зачем — Борька и сам не знал, но раз в неделю, загодя тоскуя, мучась, шел. Он оделся, погромыхал к двери.
— Тесак оставь, — сказал Юра, не оборачиваясь. — Не в лес идешь.
Борька снял чехол с ножом, бросил на рундук.
А в городе была суета, многолюдье. По проезжей части, выложенной из бетонных плит в два ряда, бесконечной чередой ползли, возвращались в парки грузовики, надолго застревали у перекрестков. Между ними сновали, сигналили, лезли прямо под огромные колеса пестрые легковушки. Рядом по тротуару — таким же плитам, кое-как брошенным в непросыхающую грязь, расходился по домам рабочий люд, гуляли под руку парочки, чинно раскланиваясь со знакомыми, мелькнувшими на другой стороне улицы в просвет между газующих грузовиков.
Борька сник в городе, будто даже ростом уменьшился. Доплелся до центра, купил семечек у кинотеатра, сгрыз здесь же, прислонясь к желтой облупившейся стене, разглядывая афишу с Мордюковой, и пошел дальше. Чем ближе подходил он к дому, тем труднее волок тяжелые бродни…
Дверь открыла мать, в самовязаном «адидасовском» свитере и джинсах. Выйдя за Феликса, она стала молодиться, краситься, как на модных журналах. Вон опять глаза до ушей нарисовала. А их с отцом встречала в старом халате, нечесаная, орать начинала еще из окна…
— Куда сапожищами! У двери снимай, — велела мать.
Борька покорно стащил бродни. Снял энцефалитку, потянулся к вешалке.
— На пол брось, польта провоняют.
Когда мать отвернулась, Борька понюхал энцефалитку, пожал плечами, бросил на бродни.
В комнате было чисто, аккуратно прибрано и — хоть среди мебели не протолкнуться — как-то голо. Из-за кресла вышла Иришка, Борькина сестра, уставилась на него, сунув палец в рот. Борька показал ей козу, и сестра испуганно заковыляла на кухню к матери.
Борька побродил по комнате. Пригладил жесткие вихры перед стеклянной дверцей стенки. За стеклом разложены были чашки и блюдца с полуголыми мужиками и бабами.
— Чего тебе там надо? — выглянула мать с кухни.
— Чо, и подойти нельзя?
— Ешь вон иди.
— Не хочу.
— Ешь! Где болтался-то?
— Гулял!
— Гулял! Знаю я твои гуляния!
Борька сел за маленький кухонный столик, взял хлеб.
— Руки вымой!
Борька в сердцах бросил хлеб обратно в плетенку. В ванной он оглядел яркие тюбики, баночки, аэрозоли, посмотрел на руки — с черными ногтями, насмерть въевшимся в кожу маслом — и взял с полки кусок хозяйственного мыла.