Четверка остановилась у пристани.
Юный мичман приказал гребцам ждать его возвращения и вместе с Волком вышел на берег.
— Скорей поправься — и на конверт, Лаврентий Авдеич! — горячо проговорил молодой загребной на четверке.
— Спасибо, братцы! Чуть починят башку — на конверт!
Мичман с Волком поднимались в гору. Матрос шел немного сзади, соблюдая дисциплину.
— Иди рядом, Волк! — наконец проговорил Кирсанов.
— Есть, ваше благородие!
И Волк поравнялся с мичманом.
— Отчего, ты думаешь, не приедет?.. Только написать… Навестит.
— Не надо, ваше благородие.
— Недобрая, что ли, она?
— Она?! Руденко все набрехал на нее! — возбужденно проговорил Волк.
— Так отчего же она уехала?.. Ты так привязан к ней. Нарочно зимой на вольную работу ходил, чтобы только…
— Не пытайте, ваше благородие! — перебил матрос.
В его голосе звучала почти что мольба.
Юный мичман сконфузился и смолк.
В госпитале как раз был вечерний осмотр главного доктора, и были все врачи, когда пришел мичман с раненым.
Хирург внимательно осмотрел рану Волка, ковырял ее каким-то инструментом и велел фельдшеру поместить Волка в палату.
— Счастливо оставаться, ваше благородие! — ответил Волк на ласковое прощание мичмана.
И когда матрос ушел, мичман спросил пожилого рыжеватого врача:
— Что, доктор, опасна рана?
— Опасна! — умышленно преувеличивая опасность раны, отчеканил резко, с апломбом, рыжий врач, словно бы недовольный недостаточно почтительным тоном профана к жрецу.
— Волк умрет? — испуганно, чуть не со слезами проговорил мичман.
— С чего вы это взяли? Опасна — не значит смертельна! — внезапно смягчаясь, промолвил рыжий врач при виде испуга мичмана за матроса. — Не волнуйтесь, молодой человек… Бог даст, выживет… Здоровый. А странная фамилия: Волк…
— Это, доктор, кличка… А фамилия его Чекалкин… Первый матрос у нас на корвете… И какой хороший человек, если бы знали!.. Вы, доктор, почините его! — умоляюще и краснея просил мичман.
— Постараюсь… А вы первый год мичманом? — ласково улыбаясь, промолвил врач.
— Первый… А что?
— Свежестью веет… Приятно смотреть на такого мичмана… Позвольте познакомиться… Зайдите ко мне как-нибудь…
Они назвали фамилии друг другу, и оба, по-видимому, были довольны новым знакомством.
Когда мичман вернулся на корвет и доложил старшему офицеру, что сказал хирург, Петр Петрович поморщился и пошел к капитану доложить о происшествии.
Ввиду серьезности раны капитан недовольно заметил, что придется написать начальнику эскадры рапорт, и прибавил:
— А как Руденко отлежится, дайте ему триста линьков…
— Есть!
— А потом под суд… Законопатят в арестанты… Ножом пырнуть! Мог и убить!
Капитан помолчал и прибавил:
— И как это Волк втемяшился в какую-то там бабенку-с!.. Не первогодок, кажется… Не понимаю-с!
— И я не понимаю… Мог бы понять, что ему сорок шесть, а этой Феньке, говорят, двадцать пять!
— Конечно, возраст основательный… Но… но Волк молодец и ведь не старик же, однако! — с внезапным раздражением крикнул капитан.
И старший офицер спохватился, что дал маху.
Капитану было сорок пять, а его жене — двадцать.
III
Волк лежал на койке рядом с матросом Бычковым, сломавшим себе ногу при падении с марса-реи фрегата «Проворный».
На третью ночь после поступления в госпиталь Волк не спал. Болела голова, и тревожили тяжелые мысли. Не занятый работой, он вспоминал недавнее время, — и не мог от него оторваться.
И с какою-то мучительной проясненностью проносились перед ним картины счастья. А теперь?
Волк только встряхивал головой, словно отгоняя от себя тоску.
Припоминал, в чем виноват был перед Фенькой, и мучился раскаянием.
«Оттого и бросила!» — объяснял внезапное решение Феньки этот не понимавший женщин матрос. И с тоской любящего сердца, потерявшего навеки Феньку, прошептал:
— Крышка!
— Чего не спишь, Волк? Это насчет чего крышка? — спросил сосед по койке.
Волк не отвечал.
Но ему вдруг захотелось открыться, выкрикнуть кому-нибудь про боль смятенной души, не дающей покоя.
И, сдерживаясь от волнения, проговорил:
— А я, братец ты мой, думаю: не может этого быть, чтобы бабья душа была вроде как беспардонная… Сегодня, к примеру, ты хороший, а завтра — подлый человек, и чтобы духа твоего не было… Такой загвоздки в секунд нет… Видно, другая какая загвоздка…
— Стоит и обмозговывать! Нашел чем заниматься! — ответил Бычков, удивленный, что такой степенный и старый матрос думает о таком нестоящем предмете, как бабья душа, да еще ночью, когда спать надо. Но так как и Бычкову не спалось — нога ныла, — то он тотчас же прибавил: — Всякая баба беспардонная и есть. Но только мало полного нашего понятия о бабе. От нее столько загвоздок, что лучше и не думай, по каким причинам, а бей ее! Оно верней.
Бычков, матрос лет за тридцать, уверенно и убежденно проговорил эти слова и притом без всякого озлобления. Напротив! И в его некрасивом, грубом лице, и в тоне его голоса было много добродушия.
— За что бить? — спросил Волк.
И в его голову пришла мысль: может, не обескуражила бы его Фенька, если бы он ее бил? Но в ту же минуту мысль эта исчезла. Стал бы он ее бить! Да и Фенька в его глазах была особенная. Тронь только ее!
— А за все, братец ты мой! Такая уж в их природа. И которые лестнее, вовсе беспардонные шельмы! Видал ты вчера мою матроску, Волк? Проведать забегала…
— Видал.
— Так завсегда вертит подолом, стерва! По глазам ейным вижу… И чем глаза ласковей, тем больше облыжности… Значит, уж продает меня. Заметает, подлая лиса, хвостом… Как, мол, ловчей обмануть законного своего матроса!
Волк жадно слушал. Это суждение Бычкова казалось откровением. И ревнивые подозрения невольно закрадывались в голову Волка.
А Бычков среди тишины палаты, нарушаемой храпом или каким-нибудь словом во сне, вполголоса продолжал:
— Уж сколько я дубасил свою матроску — все загвоздок искал.
— И что же?
— Зря! Только мужчинское свое зло срывал. Бывало, бьешь — клянется… Прибавишь бою — Аришка взвоет и сперва поклянется, а потом зарок даст… «Никогда, мол, не буду… В потемнении рассудка, дескать, закон нарушила… Подлый матрос, мол, слабую матроску облестил… Так — по путе ветром надуло… А я, говорит, тебя только, законного матроса, и обожаю…» И ведь так ублажит, что, по нашей подлости, и поверишь…