- Да мне ничего не нужно, я сыт.
Сестра ушла, снова оставив после себя лекарственный шлейф и еще какое-то сродни запаху неудовольствие, которое исходило от нее, поскольку больной явно вел себя не по правилам.
- Уколы делает замечательно, - сказал Петр Григорьевич. - Рука крепкая, а душа добрая. Представляешь, девица.
- Точно установлено?
Впервые они рассмеялись, к мужскому потянувшись беседованию, когда вот коньячок на столе. Павел снова налил себе, хотя пить ему не хотелось. Не так, не с того все у него в Москве начиналось. К разному был готов, но не к поверженному этому человеку, к этой больнице на дому. Помнится, зарекался, что пить вообще не будет первое время в Москве, ясную сбережет голову. А только вошел в первый дом - и сразу за коньяк. И весь план разговора с Петром Григорьевичем - а план был - порушился. Так, глядишь, все и пойдет наперекосяк.
- Больше не пей, раз не хочешь, - сказал Петр Григорьевич. - И мне расхотелось. Что же, на новый виток пойдешь по старой дорожке или какую-то новую для себя жизнь наметил?
- Много чего наметил, мало чего могу. Надо начинать работать. А что я умею? Змей ловить в Москве негде. Экономист без права финансовой ответственности никому не нужен. В приказчики, может? Но тут тоже надо, чтобы захотели взять.
- Поглядим, помозгуем. Ты что-то пал духом, Паша. Вошел в комнату одним, а сейчас другой. Неужто из-за меня? Плох так?
Вернулась Лена, неся на подносе тарелки с закуской. Павел перенял у нее поднос, радуясь, что можно отвести глаза от спрашивающих, мудро-зорких глаз больного.
- Лена, может, и вы с нами? - Павел протянул ей свою рюмку.
- Я не пью! - отпрянула от рюмки сестра.
- Она у нас девица скромная, - сказал Петр Григорьевич.
- Вся беда от водки.
Павел вгляделся: оказывается, она была еще совсем молодая, ну, лет тридцать. И что-то даже миловидное было в ее лице, сжавшемся, наперед приготовившемся к морщинам.
- Мужика бы тебе, Лена, балагура, пьяницу, рукосуя, - сказал Петр Григорьевич. - Расцвела бы. Павел, займись. Хочешь, сосватаю? На старости лет будет кому уколы делать.
- Я на вас сердиться не могу, Петр Григорьевич, - обидчиво распрямилась сестра.
- Потому что больной?
- Потому что выздоравливающий. - Явная ложь смутила ее. - Как я надеюсь...
- Спасибо. Солгала, но спасибо.
- Я на вас сердиться не могу, а на вас сержусь, Павел. Простите, что без отчества. Нас не познакомили. Сержусь. Больной устал. В больнице бы вас к нему на три минутки допустили. И никаких коньяков.
- Сергеевич он по батюшке, - сказал Петр Григорьевич. - Потому я из вашей больницы и сбежал, что там и не лечат, и свободы нет.
- Сбежали, потому что могли себе позволить. Самоуверенности в вас много.
- Избывает, Лена, избывает. Уж и не знаю, чего там во мне много, осталось ли что.
- Человек вы большой силы, Петр Григорьевич, - уважительно сказала Лена. - Я потому от вас все и терплю, что сильный вы человек.
- Добрая душа, спасибо. Вот, Паша, ты появился, и Лену не узнать. Живое к живому тянется. Ленок, взгляни на его руки, на шрамы эти. Знаешь, кто он? Змеелов! Скажи, любят бабы такие руки, таких мужиков прокаленных?
Лена серьезно, внимательно оглядела Павла, как, наверное, осматривала больных, слагая о них первое впечатление.
- Отчаянные, может, и любят, - сказала она и быстро вышла из комнаты, спеша на раздавшийся певучий звонок.
- Профессор по мою душу, - сказал Петр Григорьевич. - Паш, ты погляди на него, сложи свое мнение. Не жаль тех денег, жаль шарлатану себя вверять. Эх, подняться бы, подняться бы!
А там, в коридоре, уже властвовал уверенный, благонадежный, раскатистый бас. Там, за дверью, начинался ритуал, священнодействие, предшествующее вхождению врача к больному. Там в ванной руки мылись под громко пущенной струей, там некие отпускались шуточки, когда сестра протягивала крахмальное полотенце, там тысячи раз повторенное в кинофильмах, а все же сохранившееся и в жизни совершалось профессорское это потирание ладони о ладонь и проборматывалось профессорское это, заштампованнейшее 'ну-с!'.
Театральным жестом широко распахнули дверь, и в комнату вступил профессор - тот самый, ожидаемый. Он был высок, тучноват, румян, седовато лыс, у него были жизнелюбивые, сочные губы. Из-под крахмального коротковатого халата выпирал, бахвалясь, добротный костюм. Уверенность, осведомленность, благонадежность вступили в комнату.
Павлу было велено сложить свое мнение о профессоре, и он принялся его разглядывать, хотя все сразу угляделось, по поверхности этот человек себя отработал наилучшим образом. Стереотип благонадежности - как раз то самое, что необходимо больным и еще больше родственникам больных, чтобы уверовать во всемогущество врача.
- О, коньяк! - жизнелюбиво пробасил профессор. - Отлично! Убрать с глаз долой! Елена Андреевна, вы, я надеюсь, не забыли своих обязанностей?
- Помню. - Еще больше ужалось ее молодое, к старости склонявшееся лицо. Павлу показалось, что она отозвалась и без почтения, и без трепета, но заскучала.
- Вы - кто? - услышал Павел. - Родственник? Визитер? Не дела ли принялись обсуждать? Приезжий?
- Визитер, - сказал Павел.
- Друг, приехал вот из Кара-Калы, - сказал Петр Григорьевич. Представляете, змеелов.
- Отлично, отлично. Прошу вас оставить нас, уважаемый товарищ змеелов. Елена Андреевна, проводите товарища со всем этим припасом в соседнюю комнату. - Профессор повернулся к Павлу спиной, загородил собой больного. Ну-с, дорогой наш Петр Григорьевич, займемся-ка делом.
Павел вышел следом за Леной в коридор. Она плотно прикрыла дверь, устало приткнулась плечом к косяку.
- Какое дело? - шепнули ее губы. - Погибает человек...
3
В узкой комнате, во всю длину которой разместился мощный, загадочный, похожий на уссурийского тигра мотоцикл фирмы 'BSA', прошла первая ночь Павла Шорохова в Москве. Мотоцикл живым представлялся существом, хотя давно застыл на деревянных креплениях и, пожалуй, изверился, что его хозяин когда-нибудь сядет в седло и рванет бесстрашно, как это только он умел, смел. От машины живой приструивался запах, теплый, не машинный. Еще, казалось, не остыло тепло рук Петра Григорьевича, собравших своего тигра, вдохнувших в него жизнь. Петр Григорьевич, обзаведясь очередным таким зверем, сперва до последней гаечки разбирал его, неделями потом совершенствовал, не веря никаким фирмам с их изощренными инженерами и мастерами, а затем собирал, и выходила из его рук машина сил лошадиных на десять сильнее, чем то было обозначено в паспорте, выходила маневренней, сбросив килограммов на пять 'жирка', заполучив какие-то особенно зоркие фары, особенно цепкие тормоза. Это занятие, эти вот механические тигры, которым была отведена комната в квартире, ради которых и в первом этаже поселился, столь не престижном для москвича, - это было делом для души у Петра Григорьевича, а может быть, и вообще его делом на земле. Гонщик, механик, изобретатель. Это и осталось с ним, хотя был он, сколько Павел знал его и до того, как узнал его, директором небольшого винно-фруктово-овощного магазина. Сперва одного, потом другого, третьего. Адреса менялись, магазины были все такими же, не очень большими, не очень нарядными, с хорошим, впрочем, сколь было возможно, ассортиментом полагающихся в них товаров. Засиживаться на одном месте Петр Григорьевич не любил и друзьям не советовал. Уходил не тогда, когда 'уходили', а в самый разгар успеха, налаженности в работе, когда в районе все начальство души в нем не чаяло, вот тогда-то он и уходил, 'менял - его слова - шубу'. И снова