- Так зачем же тогда все? - спросил Павел у профессора, когда они остались вдвоем.
- Что - все? - профессор взглянул на карманные часы, прикованные к старинной золотой цепочке, и устрашился позднему времени.
- Эти вот заморские лекарства, консилиумы, вы сами? Если саркома, если время для операции упущено, если и операция бы не помогла, так зачем все это?
- Молодой человек, а ведь все очень просто. Наш долг, врачей и родных, близких, сражаться за жизнь больного до конца.
- Не пойму.
- А вы что предлагаете?
- Не пойму. Был сильный человек, умный, дерзкий, гонял на мотоциклах, рисковал, по-всякому рисковал, жил - и вот нагрянула эта саркома. Что ж, это как выстрел в спину, как укус змеи. Чего тянуть?
- Существуют и такие теории, чтобы не тянуть. Я лично за то, чтобы тянуть. Большинство медиков во всем мире разделяют мое мнение. Впрочем, теперь уже скоро. К утру... С рассветом... Вы кто ему?
- Никто.
- Тогда поторопитесь уладить с ним свои дела. Тут уже побывали некоторые. Толпились, как перед спальней отходящего монарха. Кем он, собственно, был, наш высокочтимый Петр Григорьевич? Всего лишь директором магазинчика?! - Профессор, надевая плащ, неумело возился с рукавами. Он повернулся спиной к Павлу, рассчитывая, что тот ему поможет, но тот ему не помог.
- Был?.. Он еще живой!
- Вот видите, еще живой. Еще! Позвольте откланяться.
Снова прорвался из-за двери короткий, схваченный, скомканный стон, не стон, а крик, которому не дали воли. Павел сжался от этого крика, от этого великого усилия человека остаться человеком.
Рыдая, зажимая лицо руками, валко вышла в коридор Тамара Ивановна.
- Идите к нему! Вы ему зачем-то нужны! Господи, все дела, дела! Будь они прокляты!
Пошире отворилась дверь, Лена из глубины комнаты махала Павлу рукой, зовя. Павел толкнул себя в эту дверь, в этот сочащийся лекарствами полумрак. Лампы были зажжены, но их укутали поверх абажуров марлей, и потому в комнате плыл туман, как на рассвете, на берегу широкой реки. А в окне чернела ночь.
Коренастый врач, уже сделавший что-то свое для больного, сейчас, на прощание, высчитывал его пульс, кивая довольно шевелящемуся на губах счету.
- Ночь пройдет спокойно, - сказал он, поднялся и торопливо пошел из комнаты. - Спокойно! - громко повторил он в коридоре уже для Тамары Ивановны.
Лена, отойдя к окну, где Петр Григорьевич, даже если б и открыл глаза, не смог ее увидеть, отрицательно покачала головой, когда Павел посмотрел на нее.
- Нет! - беззвучно сказали ее губы.
Павел подошел к ней.
- Он кончается... Ему что-то надо сказать вам... Подойдите к нему, наклонитесь...
Павел двинулся к Петру Григорьевичу, шел, ступая на кончики пальцев, не зная, должен ли заговорить первым, страшась заглянуть в это строгое лицо с ужатым мучительно ртом. Он наклонился над Петром Григорьевичем, как велела Лена. Это был не отец ему, даже не друг. Он уважал его за ум, за волю, за силу, за смелость. Даже умирал этот человек, не пуская себя в крик, хотя его грызла, пожирала боль. Этот человек был темным дельцом, он так распорядился своей жизнью, так ее прожил, а не иначе. Может быть, он и извелся от такой жизни, от сделанного выбора? Может быть, потому и саркома его ухватила? Он умирал, никакой доброй не оставляя по себе памяти. Он умирал, ничего не находя для себя в утешение, даже сына не сумел воспитать, отбился сын от рук. Вот когда начинаешь платить!
Петр Григорьевич смотрел на Павла, из-под век мерцал его уходящий взгляд.
- Тетрадь... - произнес он невнятно, едва угадывалось слово. Лена... - позвал он беззвучно.
Она услышала, подбежала, наклонилась. Петр Григорьевич едва приметно шевельнул плечом, но она догадалась, подсунула руку под подушки, извлекла оттуда толстую, потрепанную школьную тетрадь в клеенчатом переплете.
- Возьми... Ты поймешь... - Петр Григорьевич еще какое-то сказал слово, но уж совсем невнятно для Павла.
- Он сказал: 'расшифруй', - перевела Лена и передала тетрадь Павлу, вслушиваясь в шепот-бормотание умирающего. - Он сказал: 'никому...' Он велит вам наклониться к нему, хочет что-то сказать только вам.
Павел наклонился, а Лена отошла к окну.
Зашевелились губы Петра Григорьевича, невнятное дуновение слов коснулось Павла:
- Сына жаль... Жену... Деньги ничего не решают... Обман... - Он устал, смертельно устал, он отпускал себя. Он сказал напоследок, но Павел не сумел понять, что. Короткое что-то: 'Будь... Бить...' Павел не понял. Но он понял, что сейчас все оборвется, кончится человеческая жизнь. Вот сейчас! Он громко позвал:
- Тамара!
Она вбежала, наклонилась, оседая на пол.
- Петенька!
Кажется, он ей успел улыбнуться, в улыбке дрогнули его измученные губы.
Пряча тетрадь под пиджак, Павел помнил, что ее надо спрятать, он вышел в коридор. Там курил коренастый доктор в небрежно накинутом на плечи халате. Вместе с Павлом из комнаты в коридор вырвалось громкое рыдание женщины.
- Вот и все, - сказал доктор, старательно, медленно гася сигарету о край пепельницы, которую держал в волосатых сильных руках.
- А вы говорили, что ночь пройдет спокойно, - ненавидя этого волосатого человека, его спокойствие, сказал Павел.
- Так легче уходить, - сказал врач.
- Вам?!
- Ему. Да не цепляйтесь вы. Лучше пойдите и что-нибудь выпейте, если он был вам дорог.
Доктор кончил крутить окурок, поставил пепельницу на полку, построжал, все же одернул на себе халат и вошел в комнату к Петру Григорьевичу, чтобы установить факт его смерти.
Павел остался в коридоре один. Теперь он мог понадежнее спрятать тетрадь Петра Григорьевича. Он знал, обучен был, и на воле и в неволе, что если велят прятать, то надо делать это незамедлительно. Павел быстро вошел в комнату, где стоял мотоцикл, этот вот осиротевший тигр, которого теперь продадут, сунут в чужие руки и который, кажется, уже догадался о своей печальной участи, сам переставая быть живым, остро запахнув мертвым бензином, мертвой смазкой. Павел добыл из-под койки свой чемоданчик, раскрыл его и положил под пачки десяток, под скомканное грязное белье и еще какое-то свое барахлишко только что завещанную ему клеенчатую тетрадь. Что в ней? Что предстояло ему расшифровать? Павел захлопнул чемоданчик, закрыл на ключи, затолкал чемоданчик поглубже под койку. Верно, не худо бы было выпить. Он пошел на кухню, спеша проскочить мимо комнаты, где лежал покойник и где рыдала вдова.
Коренастый был уже на кухне и как раз держал в руках бутылку французского коньяка, ту самую, початую вчера Павлом. Только вчера? Ну, позавчера - уже начинался в окне рассвет нового дня. Да, только позавчера он вернулся в Москву, появился в этом доме. Не поверилось, хотя твердо знал, что так оно и есть, не поверил самому себе, что с позавчерашнего лишь дня пошел отсчет его новой московской жизни. Недели, долгие недели вместились в это короткое время, могли бы вместиться. Человек умер. Он сына повидал. Он сошелся с женщиной. Страшное, главное, смутное - вот чем полнился этот короткий срок его бытия здесь.
- Выпейте. - Доктор протягивал Павлу рюмку. - За него. Не чокаясь.
Они выпили.
- И мне, и я с вами. - В дверях стоял Митрич, вкатился колобком, незаметно, бесшумно. - Прослышал, примчался. Горе-то какое! Какой человек ценный ушел! - Он раздобыл в шкафу рюмку - знал, что где тут находится, мягко отобрал у доктора бутылку, мол, близким здесь пришла пора распоряжаться, налил сперва