Иерусалима и предместий — уступчатый, со множеством долин, ущелий, оврагов, плато. Это славная и редкая топология: сегодня можно выйти по одной из дуг и в каком-то месте, перейдя на одно из ребер, достичь Яффских ворот; а завтра пойти по дуге в противоположную сторону и, незаметно скользнув по иному ребру, прийти все к той же Башне Давида, у которой герой рассказа Бунина «Весной, в Иудее» закадрил торговку козьим сыром, из-за чего бедуинская пуля заставила его хромать остаток жизни.
Создается впечатление, что ты движешься по поверхности сферы. Идешь ли налево, направо, вверх или вниз — все равно сваливаешься к центру: к одним из городских ворот, за которыми пространство вообще исчезает благодаря своей особой туннелеобразной сгущенности. Старый город — не сфера, а шар, ты перемещаешься в нем вверх и вниз — от Котеля в Верхний город, по археологическим шахтам и арочным проходам, по улицам, изгибающимся и рассекающим; есть и непрерывные маршруты по пространству крыш, это особенно увлекательный и не слишком доступный вид спорта: так передвигаются некоторые военные патрули. Итак, в Иерусалиме тело подчиняется движению по сфере с шаром Храма на одном из полюсов, причем непонятно, на котором именно: верхнем или нижнем; и оттого кажется, что в дело где-то вмешивается лист Мёбиуса. Следовательно, Иерусалим — лепестковая поверхность сферы, сложно обернутая вокруг шара Храма, входы в который находятся на сфере там и здесь. И что нам все это напоминает? Разумеется, с точностью до гомеоморфизма, топологию художественного пространства «Божественной комедии» Данте, с необходимой ссылкой на работу Флоренского «О мнимости в геометрии». Вчера я понял это, когда прошел к Западной Стене через Армянский квартал, а вынырнул обратно к Яффским воротам через раскопанный в 1976-м Северный проход в Верхний город. Осталось только найти вот эту особенную точку переворота, в которой Вергилий с Данте, следуя топологии ленты Мёбиуса, могли стоять и вверх, и вниз ногами, в зависимости от выбранной траектории перемещения. Вообще, такая топология — когда пространство изобилует тесными складками, когда в нем совсем нет катетов, зато оно всё прошито гипотенузами, когда повсюду малодоступные лабиринты, сгущающие в нем время, — известна мне еще с детства по проходным дворам. У ребенка шаг короче, чем у взрослого, и ему приходится больше трудиться, чтобы поспевать за старшими темпом пешей жизни. И потому мне нравились любые способы экономии шага — путешествия на такси и проходные дворы, которые казались загадочными устройствами для телепортации. Это было похоже на чудо: зная, что впереди долгий линейный путь по открытому пространству, я следовал за отцом, и мы вдруг ныряли в какой-нибудь известный только ему гипотенузный проход. Пространство внутри дворов интересней пространства фасадов, ибо есть чем заняться глазу: палисадники, веранды, детские городки и жизнь в окнах и на балконах развлекают, и ты не замечаешь, как уже выныриваешь чуть не на другом конце города. Таких телепортаций можно предпринять в Иерусалиме множество — после того как свалишься по сфере в шар. И разве белокаменная просвечивающая закатом сфера с вложенной в нее тайной шара не напоминает цветок лотоса?
21
Метафизическая модель Иерусалима могла бы следовать топологии Данте и изобиловать духовными ярусами, составляющими многоуровневый амфитеатр, исполненный множества углов зрения и добавляющий к нашей гипотезе об Иерусалиме — как сфере с шаром Храма на одном из полюсов — основательности. В представлении об этой полюсной двойственности как раз и содержится сохранность Храма горнего пред руинами Храма дольнего, обязанного восстать в реальности.
Вечером шел из Рехавии дорогой на Газу, потом по Керен а-Йесод, к улице Зеева Жаботинского и Йемин Моше, где стоит мельница Монтефиоре, основавшего первый квартал вне стен Старого города, и где в небольшом отеле жил автор великого, уровня фолкнеровского «Медведя», рассказа «На память обо мне» — Сол Беллоу несколько дней подряд открывал утром дверь комнаты и видел слева взгорье Яффских ворот, а справа вдали — тот склон, по которому теперь можно спуститься — мимо музея Менахема Бегина и Шотландской церкви — к Синематеке в Саду Вольфсона, чей почтовый адрес содержит слово «Геенном». Так я и поступил, но прежде застыл на пешеходном мостике над дорогой на Хеврон. Я стоял и размышлял о том, что люди, проходящие мимо, наверное, не видят того, что вижу я, — иначе они бы замерли и долго не сходили бы с места, едва сдерживая дыхание. Позади закат все гуще окрашивал тлеющие тихим огнем камни Иерусалима. Впереди на востоке в сизой дымке светился изнутри город, рассыпанный по двум горам. Уже там и здесь блестели бриллиантовые и жемчужные огоньки. И за этими горами — за городом — не было ничего, кроме глубокого неба. Никогда прежде я не видел ничего подобного. Даже стоя на берегу моря или океана, никогда не испытывал я пронзающего мозжечок ощущения, что нахожусь на краю света. Сначала мне казалось, что там, за восточной частью города, в дали, затянутой пеленой и надвигающейся теменью, находится море. Так оно на самом деле и есть: с самых высоких башен Старого города в особенно ясную погоду можно рассмотреть Мертвое море. Впечатление того, что сразу на востоке за Иерусалимом начинается открытый космос, объясняется просто, но это нисколько не умаляет его, впечатления, величия: сразу за городом пролегает Иудейская пустыня, которая размеренно погружается в самую глубокую земную впадину на планете, на донышке которой — Мертвое море и, согласно одной из гипотез, театр военных действий будущего Армагеддона.
Закат — царь Иерусалима. Белый известняк — минерализованное миллионолетнее время вод доисторического океана Тетис — теплеет на закате, и сезанновский персиковый оттенок камня вторит черепице крыш квартала Йемин Моше и Синематеки. Узкие ленты изгибающихся пешеходных мостиков открывают наблюдателю «поприще воскрешения последнего дня» — долину Кедрона, реки, куда стекала жертвенная кровь, употреблявшаяся садовниками как удобрение. Говорят, в Иерусалиме до сих пор можно встретить землевладения, чьи почвы обладают необъяснимой тучностью. Сюда же, к Кедрону, ныне забранному в трубы, от Храмовой горы вели подземные тоннели, по которым выносилось нечистое и разбитые идолы, свидетели неустанной борьбы пророков с язычеством. К северу виднеется монастырь Гефсиманского сада и череда почитаемых гробниц, одну из которых приписывают Авшалому. Она полна камней, многие века бросаемых в провалы ее стен в знак презрения к непокорному царскому сыну (худое помнится тверже хорошего; где, например, могила — пусть мифическая — самого Давида?). Городская легенда сообщает, что в год рождения А.С.Пушкина по этой гробнице палила наполеоновская артиллерия, выражая таким образом порицание Авессалома.
На закате из Старого города с глухим дребезгом доносится бой колокола. Всё чудится нереальным, без всякой мистики и предвосхищения чудесного. Совершенно беспримесное, исключительно ландшафтное зрение покоряет и изменяет сознание, и глаз не в силах оторваться от этого тихого отсвета, который преображает всё вокруг таинственной прозрачностью. Иерусалим словно приподнимается над собой — еще выше в небо: вот откуда это ощущение, что здесь ты будто на Лапуте, на некоем парящем острове.
Первое упоминание Иерусалима отыскивается на клинописных египетских табличках четырехтысячелетней давности — в заклятиях против городов, враждебных XII династии фараонов. Три тысячелетия назад название города предположительно звучало как Ирушалем, и есть гипотеза, что это — от «иарах» — «основывать» и «Шалим» или «Шулману» — от имени западносемитского божества заката, бывшего покровителем города. Таким образом, Ирушалем — «основание Шалима», «основание заката». В Мидрашах же название города обычно связывается со словом «шалом» («мир» — иврит). А позднее греческое название города связывает его с оплотом святости — вот почему «иерос» по-гречески означает «святой».
Так слово «закат» — «шалим» — сквозь века перетекает в слово «мир». Иерушалаим — и город заката, и город мира. Шалим и Шахар — закат и восход: писатель Давид Шахар (романы «Улица Пророков» и «Ур Халдейский»), почитаемый по преимуществу во Франции, где его называют «израильским Прустом», часто с любовью помещал отсвет заката на лысине своего героя.
22
Мне всегда представлялось запредельное — потустороннее — существование вознесенным и