чашке похлебку. — И капуста-то серая какая… У нас так завсегда…
— Ну, ну, ты! — прикрикнула на него Катерина Степановна. — Ешь, коли дают! Серая капуста! Вишь ты… тоже! Рыло-то у тя серое… Вам, дьяволам, и того-то не надо давать… Чего вихор-то опустил? — взъелась мать на Степку, когда тот низко наклонился над чашкой.
— Таракан! — лаконично объяснил Степка, вытаскивая за усы из щей прусака и бросая его на пол.
— Ну, ладно! Не подавишься! — заметила мать, отплевываясь.
После щей явилась еще крынка пресного молока, кусок гороховика, и тем закончился обед.
Степка, ради забавы, привязал кошку к скамейке за хвост, за что мать стукнула Степку в горб, а кошку выбросила за шиворот в окно… Потом братья принялись с Андрюхой играть в прятки и, наконец, развозились до того, что Катерина Степановна совсем осерчала и прогнала их из дома вон… «Честные братаны» отправились бродить по городу с твердым намерением при случае побаловаться, а Катерина Степановна пошла разносить белье своим давальцам. Настя осталась одна с Андрюхой; братишка спал, а сестра думала горькую думу.
Мать объявила ей о желании Федора Гришина взять ее себе в жены. Гришин ей нисколько не нравился, — не лежало к нему Настино сердце…
— И думать не моги! — сказала ей мать. — Выходи, Настька, да и шабаш! И нам полегче будет, да и тебе-то… Чего еще ждать, прости господи…
А Настя между тем, вопреки материнскому запрещению, не могла перестать думать, не могла сразу, безропотно покориться необходимости бросить на ветер свои девические мечты и желанья, — выйти замуж за немилого… Грустно понурившись, сидела она под оконцем… Легко было матери сказать: «не моги думать!»
По мостовой, гремя и дребезжа, катились экипажи, шли гуляющие — разряженные дамы и кавалеры. Веселый говор, беззаботный смех праздной толпы, доносясь до Насти, еще пуще, еще болезненнее бередили ее раны. «Есть же вот люди, веселятся. Им хочется гулять, и гуляют!.. — раздумывала девушка. — Есть же люди, которым жить гораздо лучше, чем мне!.. Да что ж я-то за несчастная такая уродилась?..» Мягкий вечерний свет лился в комнату, праздничные звуки долетали до Насти; напротив в доме барышня играла на фортепиано и пела о любви, о каком-то счастье. Прозрачно-голубое, ласкающее небо, спокойное, тихое — раскидывалось над крышами домов, прохладой веяло из соседнего сада, пахло цветами за окном; ни свет, ни блистающее небо, ни праздничные звуки веселящейся толпы, ни сладкая песня о любви — не разгоняли будничного состояния ее духа, убитого горем. Да и где же им, этим светлым, праздничным звукам, этим песням о счастье ободрить и утешить ее, бедную, когда вся ее жизнь, все будущее в этот прекрасный, сияющий вечер становится на неверную карту. Заикнулась было Настя матери о писаре, — мать накинулась на нее.
— Что-о? Писарь? — заговорила она. — Он себе невесту-то почище сыщет, из приказных али из духовных возьмет али какую ни на есть купчиху подденет… Пустые слова только говорит твой писарь; побаловаться ему охота, вот что! А Федор Митрич — свой человек… Семь рублев с полтиной в месяц получает, не озорник.
Настя сидит у окна и горюет втихомолку, одна-одинехонька. Напрасно она вглядывается в передний угол, на образ, где в тени, едва видимо, бледнеет лик спасителя… Не снимается тяжесть с ее изболевшего сердца. «Хозяйка будешь! Муж если и поругает, так уж зато он — муж; другим в обиду, значит, не даст…» — думает Настя, и ей чудится, что она уже начинает думать не своей головой, а головою матери… Но вдруг — как назло — мимо окошка проходит писарь, снимает шапку, кланяется и покручивает свои черные усики…
— Все ли в добром здоровье, Настасья Никитишна? Каково поживаете, нас не позабываете ли? — спрашивает он, приостанавливаясь у тротуарной тумбы и подбочениваясь.
Густой румянец разлился по бледным щекам девушки, глазки загорелись; но ни пылавших щек, ни глаз, искрившихся любовью, писарь не мог подглядеть в вечернем сумраке, а то бы страшно всполошились его животные инстинкты… Смутные, неясные желанья волновали Настю, и нестерпимо ей показалось приносить себя в жертву рублям и копейкам Федора Митрича, и захотелось ей хоть раз в жизни, хоть одну, одну минуту любить и забыться в любви, отпраздновать свою молодость… Грудь ее высоко подымалась, слово мольбы и призыва готово было сорваться с ее полураскрытых губ… В это время пьяный отец постучался в дверь, обругав «косолапым чертом» Арапку… Писарь скрылся… Вот скоро мать придет, затеется ссора, — и уж тут хоть святых вон неси!..
Скоро действительно возвратилась и Катерина Степановна от кумушки, к которой заходила на перепутье чайку напиться да покалякать о городских новостях, о похоронах, свадьбах, о семейной и общественной жизни обитателей Болотинска. Пришла она сильно раздосадованною на свои неудачи: помощник столоначальника казенной палаты[3] за белье денег не отдал шести гривен, пьянчужка проклятый! А «блажной давалец» хоть и отдал, по обыкновению, деньги все сполна, до копеечки, но заметил на манишке какое-то крохотное пятнышко и всячески обругал за него Степановну.
— Седьмой год стираю на окаянного, хоть бы когда-нибудь на чай подарил на полтора золотника![4] — говорила она брюзгливо. — Вот, мол, тебе, Степановна, за радение! Хоть бы на смех! Так нет!.. Только ругани и дождешься.
Мать была сердита, а отец еще того сердитее. Степановна попрекнула мужа кабаком, а тот, не позабывши своего утреннего визита к Кривушину, проклял жену всевозможными проклятьями, причем так стукнул кулаком о стол, что хлебная чашка слетела с полки и попала ему в голову… Гнев родительский на этот раз отозвался всего печальнее на Насте… Поугомонившись немного, Никита повел с женой тихие речи.
— Ну что? — спрашивал хмельной отец, мотая головой по тому направлению, где за перегородкой, пригорюнившись, сидела Настя.
— Да что! Мало ли она чего городит, не слушать же стать! — с сердцем отозвалась Степановна.
Никита промычал что-то себе под нос и почесал за ухом…
— Настька! — вдруг возгласил он мрачно. — Я тебя Федору буду пропивать! Слышь?
— Я мамке говорила, что не пойду за Федьку… — надорванным голосом ответила Настя из-за перегородки.
— Чего-о-о? Не пойдешь? — протянул отец, как бы удивляясь смелости дочери. — Да кой леший у тебя спрашиваться-то станет, пошлют, так пойдешь! Венца-то небойсь скинуть не дадут… Скрутим!.. — тут столяр употребил свое обычное ласкательное слово. — У меня и без тебя один дармоед есть… — продолжал Никита, тыча пальцем в сторону полатей, где спал Андрюша. — На даровой-то хлеб вы все охочи… черт бы вас побрал!..
— Не без дела сижу! — с горечью отозвалась дочь…
— Востра, матка! Вижу, что востра… — саркастически возразил столяр. — Гм! «не без дела сижу!» Вишь ты!..
— Не пойду, не пойду! — вполголоса повторяла Настя, чувствуя, что говорит сущий вздор, что пойдет она замуж за Федьку…
Долго толковали родители, то ссорились, то мирились, но разговор мало-помалу стал принимать тон все более и более ласковый.
— Ты возьми в толк вот что! — внушительно говорил: Никита. — Другой-то скоро ли еще подвернется, дожидайся еще… а Федор по крайности человек известный, не беспутный какой, никаких худых делов за ним не водится, — парнюга изрядный и из себя ничего… Палашка али Анютка, поди, выскочили бы за него с радостью…
Чем тише начинал говорить отец, чем мягче и ласковее становились материнские речи, тем яснее сознавала Настя, что ее твердое решение: не выходить замуж за Гришина, — колеблется все сильнее. Под конец уж она ничего не возражала, но молча, словно к смерти приговоренная, сидела, сложив руки на коленях. Слезы текли по лицу, падали на скрещенные руки… Заплакала и Степановна… Скрепя сердце, не веря себе ни на волос, толковала мать дочери о том, что авось все перемелется, мука будет… Поживет — слюбится…
Никита тоже хмурился, пока не пришел Федор. Тут они ударили по рукам и, как водится, пошли в