— Ты ведь, Петр Семеныч, в бурсе-то покончил? — спроси после непродолжительной паузы хозяин.
— Кончил… Да с окончаньем-то согрешил совсем! — нехотя отозвался Петр Семеныч. — Места нигде не могу найти… Из духовного-то ведь я вышел… места себе все искал… Матери-то жаль, а то бы я…
Гость задумался.
— А то-то место, про которое давно-то говорил? — заметил Никита.
— Гм! Ухнуло, брат. Нигде мне места нет, злодею этакому…
— А тятенька что? Здоров? — спросил немного погодя Никита.
— Пьет все… — был лаконический ответ.
Приходил и Никитин кум Федотыч, отставной лакей, побывавший и в Петербурге и Москве, прежний дворовый, вольноотпущенный, человек с жирным, маслянистым лицом, с толстым брюхом и с медной цепочкой на лоснящемся жилете.
— Что уж нынче за порядки такие пошли! — роптал Федотыч, пыхтя и одергивая галстук на своей бычачьей шее. — Просто нам теперь никакого хода нет… Согрешили, грешные! Столько нынче вольных стало — беда! Прежде мы и в лакеях, и в швейцарах, и так по дому были… А теперь уж не-е-ет!.. Шалишь!..
— Отчего же? — заметил Никита.
— Эх, кум! Народу-то стало больно много… Все мест ищут… Народ тоже тертый, битый, — копейками доволен… А мы, по их милости, хоть с голода умирай… Ну, скажи, кум, по совести — дело ли это? Дело ли?
— С голоду-то умирать? — переспросил Никита. — Известно, не дело…
Федотыч роспил с Никитой косушку водки и ушел…
Заходил в Никитино жилище отставной солдат, дальний родственник Катерины Степановны. Служивый был человек уже пожилой, с длинными с проседью усами, с негладко выбритой бородой и в кепи с засаленным кантом. Солдат тоже жаловался.
— Сродственники-то все примерли… — говорил он, обращаясь к Степановне. — Головы приклонить некуда… А ноги-то болят, покоя просят, — потому жизнь была бродячая. Перед непогодой, братцы мои, иногда так заноют — просто хоть вой. Вот те Христос…
Солдат посмотрел на образ. Покурил он свою трубочку-носогрейку, выколотил ее о каблук своего длинного сапога и тоже ушел…
Хотя черный ворон и весьма настойчиво каркал в барском саду, глядя в оконцы Никитинова жилья, но Степановна не умерла, а мало-помалу стала поправляться. Аппетит, наконец, явился…
— Никита! Хлебушка бы мне? — раз под вечер слабым голосом попросила больная.
— Вчерась последнюю краюху доел! — угрюмо отозвался столяр.
— А купить!.. — робко заметила жена, чуя, что дело не совсем-то ладно.
— Купила-то у меня нет… А у тебя есть, что ли? Есть, так давай! Купим: лавочка-то не на краю света… — резко проговорил Никита, словно сердясь на то, что жена после шестинедельной строгой диеты вдруг есть захотела.
— Сходил бы к Саниным, они мне еще тридцать копеек должны остались за последнюю стирку… — немного погодя сказала Степановна заискивающим тоном.
— Ну, вот! Давно бы так… — успокоившись, проворчал Никита.
Морщины его поразгладились, и глаза глянули вперед посмелее.
Разогорченным возвратился столяр от Саниных; морщины опять заволокли его лоб, и глаза сердито и недоброжелательно смотрели из-под густых нависших бровей.
Госпожа Санина отказала, тридцати копеек не отдала и объявила, что такому пьянице, как Никита, она не решится дать и копейки медной.
— Утюг разве продать? — предложил столяр.
— Продай!..
Но время было уже позднее, час одиннадцатый вечера. Утюг не продался, и супругам пришлось проводить ночь голодом, ворочаясь на постели и напрасно отбиваясь от докучных, невеселых дум.
Никита более месяца сидел без работы; Степановна еще не могла по слабости приняться за стирку. Пришлось поэтому перебиваться кое-как со дня на день, закладывая за сущую безделицу и продавая за полцены всякую рухлядь и более или менее необходимую домашнюю утварь. Были проданы за гривенник сбереженные Степановной кости; были проданы два бельевые валька; в виду приближавшейся весны овчинный тулуп Никиты был отнесен в заклад; люлька, в которой качались все Никитины дети, также была сбыта в той отрадной для бедняка надежде, что качать в ней больше никого не придется. Болезнь Степановны, таким образом, весьма гибельно отразилась на немудром механизме и без того уж убогого хозяйства. Безденежье и вследствие того пасмурное настроение Никиты не могло, конечно, действовать ободрительно на выздоравливавшую женщину. Но Катерина Степановна понемногу все-таки выздоравливала.
«В минуту жизни трудную»[10] обращался было раз столяр за помощью к дяде Сидору, обращался нехотя, скрепя сердце, так как канючить у ближних он сильно не любил…
— Пожалел бы ты хоть нас… Ведь тебя три рубля-то не разорят! — говорил Никита таким требовательным и вовсе уж не просительным тоном, который Сидору Панкратьеву ни в каком случае не мог понравиться. — Бог заплатит тебе…
Услышав, что, вместо всяких расписок, и закладов, Никита берет в поручители бога, лавочник подозрительно, оглянул, хмурого столяра и наотрез объявил, что «денег у него не так много, чтобы он мог по три рубля на ветер бросать».
Никита мысленно пожелал дяде; Сидору подавиться, его проклятыми пятаками и копейками и пришел к жене, как и ушел, без денег.
— Разжирел! — заметила Степановна в ответ на донесение Никиты о том, как изволил прихилиться ее любезнейший братец.
Собравшись, наконец, с силами и поправившись настолько, что могла идти, Катерина Степановна побрела в церковь.
На ту пору шла вечерня. Народа в церкви было мало. Несколько коленопреклоненных и жалостливо покачивавших головами старушонок вымаливали себе у бога «кончины безболезненной и мирной», да еще «доброго ответа на страшном судище Христовом»; им более не о чем было молиться… В одном из приделов[11] стояли две барышни и весело шушучались о предстоявшем говенье, об исповеди, о белых платьях голубыми кушаками, в которых они пойдут к святому причастию. Впереди, у правого клироса, стоял барин, — старик седой, высокий — и вполголоса, страшно фальшивя на каждой ноте, подтягивал охрипшему дьячку. Степановна пришла молиться, но молитвы ее как-то странно и страшно перемешивались с разными суетными помыслами.
«Для чего я выздоровела? — спрашивала она в недоумении сама себя, отвешивая между тем низкие земные поклоны. — Для чего? Или для того, чтобы опять заболеть, да и болеть — хиреть изо дня в день, в тяготу самой себе быть да другим только мешать!..» Даже и более греховные, преступные мысли, бог весть какими путями, прокрадывались к ней в больную голову. Пуще огня боялась их Степановна; но напрасно она открещивалась и отмаливалась от наваждения дьявольского; мысли, ее пугавшие, не отлетали. Страшный призрак нужды, призрак денег, мучивший ее постоянно, не оставлял. Степановну ни на шаг и в храме божием.
Странно как-то взглядывала бедная женщина на богатый иконостас, на серебряные оклады икон, на позолоченные венчики, на блестящие жемчужные привески, на тяжелые медные подсвечники, на хрусталь огромной люстры, спускавшейся с потолка. Взглянула она раз, другой, и вдруг взор ее помрачился; в невыразимом ужасе опустилась она на колени, пала ниц. Все ее слабое, худенькое тело конвульсивно вздрагивало. Ей чудилось, что темные лики гневно и грозно взирали на нее с высоты иконостаса. И в припадке отчаяния, близко граничившего с безумием, она проклинала себя, грехи свои, свои окаянные мысли, — и крепко-крепко стукалась головой о каменный пол, судорожно прижимая скрещенные пальцы правой руки то ко лбу, то к своей наболевшей груди.
Под церковными сводами ложились вечерние тени, сгущались и заливали храм. Несколько восковых