После Кольберга я сделал промер ветра. Выключил освещение, лег на пол своей светелки и начал искать знакомые по карте ориентиры. Под нами, на самом дне ночи, проплывали одинокие огоньки. Я поймал на курсовой черте точку и снял угол сноса. Потом рассчитал направление и скорость ветра. Когда я записывал путевую скорость, у меня сломался карандаш.
«Штурман, — услышал я голос Грехова. — Мои компаса барахлят».
«Спокойно. Мой работает».
Я стащил с ног меховые чулки и обложил ими котелок компаса: пусть погреется.
«Сколько до Берлина?»
«Подходим к Штеттину. До цели тридцать минут».
Вокруг нас уже набухали черные шапки разрывов. Но я обрадовался: мы точно вышли на Штеттин.
«Дает прикурить фашист!» — кричал стрелок.
После Штеттина мы шли в сплошных разрывах, машина вздрагивала и качалась до самых пригородов Берлина. Небо подпирали столбы прожекторов. Слева и справа проносились желтые фары истребителей. Одна пара прошла совсем рядом пересекающимся курсом.
«Огня не открывать», — произнес Грехов вполголоса, точно немцы могли его услышать.
Я уточнил путевую скорость и установил на прицеле угол сноса. Голова у меня раскалывалась от боли, в ушах стоял звон. Проклятый кислород!
Флагман резко качнул с крыла на крыло: «Приготовиться к бомбометанию!» Группа рассредоточилась: одни пошли на Шпандау, другие на Лихтенберг. Сильный встречный ветер относил гул наших двигателей.
Берлин лежал во тьме, но его контуры просматривались довольно хорошо. Кое-где искрили дуги трамваев, слабый свет сочился из каких-то щелей, ну а уж нашу-то цель — металлургический завод — и вовсе трудно было спрятать.
Прямо по курсу ветер таскал колбасу аэростата. Я убрал карту и приник к окуляру прицела.
«На боевом!»
«Засек».
Теперь ни градуса в сторону! Сетка прицела медленно надвигалась на цель. Стрелки приборов застыли, и лишь одна, тонко подрагивая, бежала по циферблату секундомера.
Машина дрогнула, раздался сухой хлопок — открылись створки люка.
«Сброс!»
Я по привычке задержал дыхание, большим пальцем утопил боевую кнопку и тотчас почувствовал мягкие толчки — бомбы пошли на цель.
«Паша, поддай немцу огоньку!»
Едва мы увидели первые разрывы, как ночь раскололась, и ярко-желтый сноп света ударил по глазам. Застучали зенитки. Огонь был настолько плотным, что дым разрывов не успевал рассеиваться. Машину швыряло из стороны в сторону, в кабину било едким запахом взрывчатки. Рядом ходили качающиеся столбы прожекторов, вспыхивали и гасли «бусы» — огненные россыпи трассирующих снарядов.
«Японский городовой! — кричал Грехов. — Ну и фейерверк!»
Он резко бросил машину на крыло и принялся таскать ее из стороны в сторону. Это был противозенитный маневр: несколько секунд прямо, поворот влево, короткая прямая, поворот вправо. Вот такой змейкой, теряя высоту, мы уходили на северо-восток.
На траверзе Мемеля самолет начал «плавать». Я понял, что пальцы у Грехова немеют, он терял штурвал.
«Командир!»
Грехов ответил после долгого молчания:
«В чем дело?»
«Так… Все в порядке».
Не мог я предложить ему свою помощь — вот в чем штука! Он все равно бы отказался. Но, видать, этот гнилой кислород и Грехова измотал. После пролета Мемеля командир приказал мне взять управление на себя.
Я вставил в гнездо ручку дублирующего управления и повел машину домой. У меня и сейчас еще плечи начинают болеть от одного воспоминания об этом полете. Ил-4 — капризная машина: чуть расслабился, он начинает рыскать, задирает нос или заваливается в крен. Чтобы выдерживать заданный режим полета, приходится непрерывно шуровать штурвалом. Представляю, каково было Грехову на маршруте, да еще с этим треклятым кислородом.
Незаметно наступил рассвет. Я выключил подсветку приборов. Остров был затянут жидким туманом, но он быстро таял под ветром. На холодном рассветном небе черной иглой торчала кирха.
13
— Командир, — спросил механик, — как над Берлином?
— Неважно… Неважно над Берлином.
Механик присел под плоскостью.
— Хорошо вас отделали.
Нижняя обшивка крыла была разорвана в нескольких местах.
— А я все думал, чего это оно посвистывает, — весело сказал Грехов.
Он распустил «молнию» на комбинезоне и хотел снять шлем, но неожиданно сел на землю.
— Чертов кислород! Горло дерет и голова дурная… А как ты, Ваня?
— Я тоже малость не в себе. — Глаза у стрелка слезились.
Грехов стащил с головы шлем.
— Ребята, не спать. Сейчас начальство приедет. Вон кто-то уже пылит…
Ему не ответили. Штурман дремал, привалившись к колесу. Рябцев сидел рядом, уронив голову на грудь, и что-то мычал во сне. Стрелок отошел от самолета, упал лицом в траву и мгновенно заснул. Через минуту Шинкаренко перевернулся, поскреб щеку. Спал он по-детски, с широко раскрытым ртом.
Сорокапятилетний оружейник старшина Соломон Гуйтер молча разглядывал спящий экипаж. Возле него, повизгивая, вертелась собачонка, но он ее не замечал.
После завтрака я побрел к своему земляку Паше Рассохину забрать часы, которые он мне отремонтировал, но забыл перед вылетом отдать («Прости, штурман, запамятовал!»). Шел я по школьному коридору и думал про умельца Пашу. Вот это-то и дико: помнил, что часы надо взять! И не то что о другом забыл, не понимал, но как-то еще не доходило, что не вернулись они, что нет их больше — ни Рытова, ни Паши…
Часы я сразу заметил: они лежали на подоконнике. Рядом стояла открытая тумбочка, набитая пачками «Казбека». Рытовская, скорее всего. Он был заядлым курильщиком.
Над кроватью штурмана Кахидзе висел портрет Багратиона. Я как-то спросил у него: «Земляк?» Кахидзе отложил книгу и улыбнулся. Хорошая была у него улыбка! «Нет, князь родом из Кизляра. Сержант Астемиров ему земляк». Помолчал и говорит: «Все мы теперь земляки».
На подушке у стрелка лежало открытое письмо — листок из ученической тетради в косую линейку. Должно быть, Колышкин читал его перед вылетом.
«Дорогой сыночек Гришенька! Кровиночка моя! Где ты сейчас и что с тобой? Я не сплю ночами и все думаю о тебе. И все плачу. А то сон увижу худой, и сердце ноет. Видать, и тебе плохо, сынок? Трудно? Тяжело? Я уже стала забывать твое лицо. Как мне хочется увидеть тебя! Кончайте войну и приезжай домой. Мы с Нюрой ждем тебя. Мне с ней не так одиноко, она мне как дочь. Мать у Нюры померла, а брата убило на фронте. Нюра сильно хворала, а теперь, слава Богу, поправилась. Тебя помнит и шлет тебе привет. А я, Гришенька, еще работаю и все успеваю. Только вот ногами стала маяться. Храни тебя Господь, сынок! Возвращайся живым до дому».