совратить с пути истинного? — кокетливо сказала она. — Как говорят французы: «Шерше ля фам»[2].
— Я только интересный, но неженатый, — сказал Тихонов, напряжённо думая о чём-то.
— Ну, тогда у вас ещё всё впереди, — заверила Панкова.
— А вы не знаете, где надо искать эту женщину? — спросил Стас.
— Право, затрудняюсь вам сказать. Это ведь только мои догадки.
— И Букова тоже не знает?
— Скорее всего — нет. Она бы мне сказала.
— Прекрасно. У меня будет к вам просьба: напишите мне обо всём этом. Можно покороче. Раз в шесть.
Звонок. Стас рванул трубку.
— Тихонов. Да, да, слушаю, Савельев. Куда?! На работу? Совместительство? Давай туда. Жду. Удачи, старик.
Панкова за соседним столиком быстро писала объяснение. Тихонов подошёл к окну. По заснеженной Петровке сновали троллейбусы, женщина несла перед собой, как щит, новый латунный таз, лениво протащила свой возок мороженщица. Тихонов негромко барабанил пальцами по стеклу, напевая под нос:
Прошло утреннее оцепенение, его уже сотрясал азарт охотника, идущего по верному следу. Всё, сеть заброшена…
— Всё, я написала.
Стас подошёл к столу, взял у Панковой объяснение, прочитал. Довольно улыбнулся, положил листок в стол.
— Вот видите, наша беседа заняла меньше часа. Давайте я вам отмечу пропуск на выход.
— Прекрасно, я как раз успеваю в театр.
Тихонов поставил на пропуске свою корявую, немного детскую подпись и потянулся к тумбочке за штампом. Достал, подышал на него. Панкова встала. Стас ещё раз дыхнул на штамп и отложил его в сторону.
— Простите, Зинаида Фёдоровна, я забыл вам задать ещё один вопрос.
— Пожалуйста.
Стас тихо сказал:
— Вы зачем писали письма с угрозами Тане Аксёновой?
Панкова бледнела стремительно, кровь отливала от лица, как будто сердце её остановилось.
— Какие п-письма? Я вообще не люблю писать письма. И я не знаю никакой Аксёновой.
— Не знаете? Но это же вы предложили — «шерше ля фам»?
— Боже мой, если вы говорите об истории со Ставицким, то я не имею к этому никакого отношения.
— Вот что, Зинаида Фёдоровна. Если вы хотите успеть на репетицию, то давайте не будем транжирить наше время. Хотя боюсь, что на репетицию вы сегодня всё равно не попадёте. А роль благородной подруги из вашей пьесы вам придётся репетировать здесь, со мной.
— Не запугивайте меня! — крикнула Панкова, и из глаз её брызнули слёзы. — Театральная общественность не допустит!.. Вы ещё молоды…
— Чего не допустит театральная общественность? Моей молодости? — спросил вежливо Тихонов. — Наоборот, она её скорее будет приветствовать. Так, знаете ли, интереснее…
— Вы — мальчишка, — сказала Панкова, и лицо её теперь покрылось красными пятнами.
Стас покачал головой:
— Как жаль, что мы не в магазине. Там хоть висят плакаты «Будьте взаимно вежливы!». Тем более что я ещё не понимаю причины вашего гнева и испуга.
— Вы меня напрасно пытаетесь впутать в эту неприглядную историю! Сейчас не бериевские времена! — кричала Панкова.
— Ну-ка, тише, — вдруг резко сказал Стас, и Панкова сразу смолкла. — Насчёт времён вы правильно сказали. А в скверную историю вы себя впутали сами.
Он открыл ящик и разложил на столе четыре листа бумаги.
— Вот ваша автобиография из театра. Вот счёт за газ из вашей квартиры. Вот ваше объяснение, которое вы сейчас написали. А вот это, — он поднёс листок к глазам Панковой, — письмо Татьяне Аксёновой.
— Я ничего не понимаю, — сказала растерянно Панкова.
— Понимать нечего. Не надо быть почерковедом, чтобы увидеть: все бумаги написаны одной рукой.
— И что?
— А то, что это письмо найдено в сумке убитой Татьяны Аксёновой.
— Убитой? — с ужасом переспросила Панкова.
— Да-да, убитой. За три часа до того, как вы поспешно убыли в Ленинград.
— Но клянусь вам, это случайность! Ужасное, роковое совпадение! Я действительно писала ей письмо, но ничего подобного и в мыслях не имела. — Панкова зарыдала по-настоящему. Стас налил ей в стакан воды. У Панковой тряслись руки, и вода текла некрасивой струйкой по подбородку, рассыпалась тёмными каплями на платье. Она затравленно, не отрываясь, смотрела Стасу прямо в глаза. Тихонов отвернулся к окну. За стеклом летели сухие снежинки, в полдень было так же сумрачно, как и на рассвете.
Панкова плакала. Стас, прислушиваясь к её всхлипываниям, вспомнил, как сидела окаменевшая мать Тани, приговаривая всё время: «Донюшка моя, доня…» И подумал с ожесточением: «Плачь, плачь. Не жаль мне тебя. Таня, когда умирала, не плакала…»
Тихонов сел за стол, собрал бумаги, положил в ящик.
— Вы успокоились? Давайте продолжим. Но учтите: если вы будете снова врать, то уже сами — как вы писали Тане — «поставите себя в весьма опасное положение».
Панкова кивнула:
— Но зачем вы так грубо со мной говорите? Вы же воспитанный человек…
— А вы бы хотели, чтобы я вас называл Зиночкой и шаркал ножкой? Нет уж, увольте! Вы что-то не очень раздумывали об этике, когда писали Аксёновой письмо с весьма прозрачными угрозами. А человек этот убит. Так что обойдёмся без реверансов. Нам нужна правда. Намерены вы говорить только правду?
Панкова снова кивнула. Лицо её стало некрасивым, обвисшим, со множеством мелких морщинок.
— Зачем вы написали письмо?
— Лена была так несчастна! И она надеялась, что, если эта женщина оставит Костю в покое, он вернётся домой.
— Вы снова говорите неправду.
— Почему?
— Это… это… — Стас вспомнил фразу из блокнота Тани Аксёновой. — Это одеяло лжи из лоскутов правды. Вы же прекрасно знаете, что Таня была не в курсе семейных дел Ставицкого. И специально информировали её письмом. После этого Таня указала Ставицкому на дверь. Поэтому говорить о том, чтобы она «оставила его в покое» нелепо. Правильно?