почему-то в моей памяти — газовую; внутри — длинный коридор с сопливо-зелёными стенами, там мою тётю на каталке оставили стоять, как железнодорожный вагон на запасном пути. Пахло тёплой кашей — запах, сразу перенёсший меня в раннее детство. Где-то рядом занудно любезничала невидимая парочка, похоже, что врач и сестра. Затем засуетились крахмальные халаты, резиновые подошвы зашлёпали по резиновым дорожкам, и тётю Корки куда-то спешно увезли.

Потом я увидел её уже в тёмно-зелёных стенах подвала при тусклом, стоячем водянистом освещении — и с трудом узнал. Парик с неё сняли, жидкие космы собственных волос оказались того же ржаворыжего оттенка, что и у меня. Обнажившаяся кожа на голове была бледная, пористая, как будто видишь уже голый череп. Вынули даже зубы, неизвестно зачем. Я тронул её щёку, она была твёрдая, прохладная, но ещё не холодная и слегка липкая, словно недавно вылепленная из глины. Я отступил на шаг и опять услышал, теперь ещё отчётливее, тот чёрный ветер, что проносился через безмолвную европейскую ночь, и стук захлопнувшейся тёмной двери.

На плечо мне легла рука. Я вздрогнул, сердце чуть не выскочило от испуга. Сзади меня, сострадательно изогнувшись, стоял доктор Муттер. «На два слова», — тихо позвал меня он. Я пошёл за ним и очутился в другом таком же подземелье — в камере без окон с железным столом и двумя железными стульями; с потолка свисала голая лампочка и подрагивала в такт с работой какого-то мощного мотора, беззвучно сотрясавшего всё здание. Мы сели. Железные стулья заранее предостерегающе скрипнули. Доктор Муттер вдруг странно скособочился, словно собрался лечь щекой на железный стол; на самом деле он просто рылся в своём чёрном саквояже на полу. Достал какой-то помятый бланк, минуту с мрачным, сокрушённым видом вертел его в руках. Потом посмотрел в дальний угол и вздохнул.

— Они утверждают, будто она скончалась ещё до прибытия «скорой помощи», — проговорил он и мельком, испуганно заглянул мне в глаза. — У меня не сложилось такого впечатления. А у вас?

Я рассматривал свои руки на краю железного стола; в дрожащем свете голой лампочки они приобрели зеленоватый отлив. Доктор снова вздохнул, на этот раз с раздражением, опять, по своей привычке, засунул палец за воротничок, оттянул и скривил рот.

— Я лично думаю, что им просто лень возиться с бумагами, — проворчал он. — Но как бы то ни было, заполнять свидетельство приходится мне. Итак…

Он опасливо покосился на бланк и стал задавать вопросы, на которые я не знал ответов. Я объяснил, что, в сущности, почти не знал её. Он помолчал, покачал головой, пососал ручку.

— Но она жила вместе с вами, — заметил он; тут я тоже не нашёлся, что ответить. Получалось как-то неловко. Что я мог поделать? Я стал бессовестно сочинять даты, места — всё, что он спрашивал. Придуманная жизнь. Я чувствовал, что тётя Корки была бы не против. Доктор удовлетворённо, чуть ли не насвистывая, заполнял графу за графой. Но вот мы подошли к щекотливому пункту: «причина смерти», и он снова затосковал, стал сосать ручку, ёрзать на стуле, вздыхать и хлопать глазами, точно студент на экзамене, к которому плохо подготовился. За помощью он обратился опять же ко мне. Я скромно предложил «сердечную недостаточность». Он подумал и не согласился: «Нужно что-то более конкретное». Мы оба задумались. Он рассматривал потолок, я уставился в пол. Следующее моё предложение было — «удар». Доктор и к нему отнёсся скептически, но я настаивал. «Ну ладно, — сказал он, — пусть будет удар». Ещё немного помявшись, он нахмурил брови, склонился над бланком и после всех треволнений всё-таки наконец вписал это слово, а потом откинулся на спинку стула с видом даже слегка недовольным и обиженным, словно решал кроссворд, а последнее слово угадал вместо него я. Готовым документом он помахал у меня перед глазами, как будто собирался показать фокус с исчезновением; я попробовал было разобрать его подпись, но не успел. Но вот он упрятал оформленное свидетельство к себе в саквояж, и мы оба неловко встали, похлопывая себя по карманам и озираясь в поисках неизвестно чего. Чувствовалось, что он хочет ещё что-то сказать. Внезапно он схватил мою руку, сжал между ладонями, взволнованно тряхнул. «Сочувствую вам, — произнёс он, стараясь глядеть поверх моего плеча, — в вашем горе». Сказал так, словно… словно я действительно понёс тяжёлую утрату; словно я и правда в горе. С чего это он взял? Я в смятении вытаращил на него глаза. А потом, ни слова не говоря, повернулся и вышел. Поразительно, как сказал бы Морден.

На улице непогожая ночь набросилась на меня со всех сторон. Чёрный дождь перечёркивал лучи фонаря, раскачивающегося над входом в приёмный покой, автомобильная стоянка рябила водой. На шоссе ветер шлёпал огромными ладонями по мокрому гудрону, за автомобилями тянулись хвосты белой пены. Поймать такси долго не удавалось. Тот, что наконец подобрал меня, был сутулый и в шляпе, он напомнил мне таксиста, который вёз меня в «Кипарисы» за тётей Корки, может быть, это вообще был тот же самый человек, вполне это допускаю. В совсем вдруг опустевшей квартире я повалился на кушетку — смогу ли я снова когда-нибудь лечь на кровать? — и заснул неспокойным, урывистым сном, всё время слыша сквозь забытьё, как причитает по тёте Корки ночной ветер. Мне приснилось, что она пришла ко мне, спокойно села рядом, сложив на коленях крупные трудовые ладони, и много всего порассказала, только я потом ничего не мог вспомнить. Когда я проснулся, утренняя поздняя заря уже погасла. Мир снаружи казался заспанным и встрёпанным после бурной ночи. Меня охватило странное, нездоровое, лихорадочное веселье; я чувствовал себя лёгким и полым, как выеденный и выскобленный горшок. В спальню я предпочёл не заходить, в ванной было не лучше. Бреясь дрожащей рукой, я порезался. Я хотел увидеться с тобой. И это было всё, о чём я мог думать: мне надо увидеться с тобой.

7. АКИД И ГАЛАТЕЯ, 1677

Ян Вайбель (1630–1690)

Холст, масло, 18 х 27 1/2 дюймов (45,8 х 69,9 см)

Как спокойно любящие… Не могу. Как спокойно любящие лгут (и ты лгала мне). Как спокойны любящие в своём блаженстве. В блаженном неведении того, что из леса за ними наблюдают. Циклоп Полифем любит нереиду Галатею, которая любит пастуха Акида. Одноглазый великан осыпает неверную нимфу подарками (см. Овидий, «Метаморфозы», кн. XIII), но безрезультатно. Акид, сын и возлюбленный морских нимф, Акид должен умереть, раздавленный скалой, которую швырнёт великан, а потом превратиться в речку (позже Одиссей посредством горящего бревна сведёт за него счёты с циклопом). Картина Вайбеля тонка и многозначна: что тут является темой — муки ревности, или стыдное удовольствие от подглядывания, или желание торжествующей женщины, чтобы её видел один в объятиях другого? В тёмном, больном искусстве этого художника всё неопределённо, кроме страдания. Роскошный солнечный пейзаж, на фоне которого разыгрывается эта маленькая любовная драма, напоминает пейзажи Ватто и Воблена, это одновременно и сад наслаждений, и портрет Природы, могучей и высокомерно жестокой. Буйное изобилие растений и животных служит символом безразличия мира к человеку. Даже сам Полифем не выглядит таким уж великаном под смыкающимися сводами леса и скал, где он затаился; великан здесь не он. Вон он спрятался в зарослях (видишь?), единственный его глаз выпучен от гнева и боли; просто ли его скрутила кручина или, может быть, он там мастурбирует с горя? Грязная шутка художника. Я чувствую близкое родство с этим грустным, истерзанным любовью великаном. Львы и медведи, быки и слоны (ясно, что Вайбель никогда не видел живого слона), напрасные дары циклопа бессердечной нереиде, разбрелись по всему полотну, словно заблудились, чужеродные, в этом северном пейзаже, среди нежной зелени, туманных теней и прозрачной синевы; чувствуется, что скоро, очень скоро они сбросят цепи растерянности и недоумения, и начнётся кровопролитие. А любовники, укрывшись под массивной замшелой скалой, тесно сплелись, как близнецы в материнской утробе. Голубая вода у ног Акида предвещает ожидающее его перевоплощение — зубчатая вершина скалы над его головой вот-вот обрушится и раздавит его. Галатея. Галатея. Она дочь Нерея. Она превратит убитого любовника в поток. Упавшая скала треснет, и в расселине вырастет упругий тростник, высокий, влажный, блестящий. Полифем и Акид — это я. И эта моя дикая песнь — та самая, что пел циклоп.

Вы читаете Афина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату