более — или менее — роковые, покуда я не дойду до самой последней точки и навсегда сгину в разбитом зеркале моего «я». Это я называю своей жизнью, жизнью, которую я, как мне кажется, веду, а на самом деле это она ведёт меня, точно быка на бойню.
За дверью оказался коридор, широкий, низкий и заставленный какими-то вещами. Стены — опять же белые или изжелта-беловатые, того особого, линялого цвета, а вернее — бесцветности, которая окрашивает всё в этом доме. Такого же оттенка и из того же материала мне показались, по первому впечатлению, и повсюду нагромождённые предметы, невесть что за вещи, какие-то останки десятилетий — или веков, — похожие то ли на грязноватые облака, то ли на огромные обрывки сухой штукатурки. Я пробирался между ними, и мне чудилось, будто это не просто хлам, скопившийся за долгие годы, а скорее выветрившиеся древние выделения самого дома, губчатая окаменелая слизь, выступившая из стен в процессе распада. И даже потом, позже, когда я рылся в этих отбросах, они представлялись мне хрупкими, крошащимися под пальцами, и по временам я словно бы чувствовал, что от слишком долгого соприкосновения сам начинаю распадаться и должен буду в конце концов рассыпаться в прах — только и сохранится от меня, что куча каких-то бесформенных, непонятных черепков и обломков. Франси беззлобно выругался позади меня и отпасовал ногой прочь с дороги пустую коробку. «Ну и дом, — пробурчал он с вздохом. — Чёрт знает что такое!»
Коридор впереди искривился дугой — дом весь состоял из кривизн, ступенек и внезапных уклонов — вследствие просадки грунта, как объяснял Морден, придавая строительному термину адский призвук, — и вдруг я очутился перед ещё одной дверью, на этот раз чуть-чуть приоткрытой. Приоткрытые двери всегда смущают меня, они как будто бы знают что-то, на что-то намекают, как прищуренный глаз или готовый расхохотаться рот. Из щели лился неправдоподобно яркий белый свет, словно в помещении за дверью полыхает и не гаснет вспышка магния. Но на самом деле это был дневной свет, только и всего, льющийся из двух высоких и, как показалось сначала, слегка наклонных, нависающих окон. Комната оказалась просторная, с высоким потолком, похожая на ателье. С потолка на верёвках свисало непонятное сооружение из палок и блоков, наподобие рамы для сушки белья, а от окна на пол наискось падало свободными складками большое грязно-белое полотнище, и во всём этом было что-то необъяснимо знакомое — вместе высокий потолок, густой белый свет и ниспадающее полотно могли бы служить фоном для какого-нибудь революционного группового портрета работы Жака Луи Давида. Морден проследил мой взгляд и, вскинув большую голову, насмешливо сказал: «Клятва в зале для игры в мяч, а?» Так он с самого начала продемонстрировал мне умение читать чужие мысли. Я прямо отшатнулся, словно у меня под ногой вдруг подскочила половица и шмякнула меня по носу. А он кивнул с довольным видом: «Да-да, этот дом как раз такого же возраста, год в год, поразительно, не правда ли?»
Сам-то он, похоже, был более позднего разлива — не столько давидов Робеспьер, сколько роденовский Бальзак. Он стоял посередине пустой комнаты, облачённый в длинное пальто, скрестив руки высоко на массивной груди, и испытующе, надменно посматривал на меня, наморщив крупный, приплюснутый нос боксёра. Глаза его… Ах да, глаза. Глаза пантеры. Я понял сразу две вещи: что он моложе меня на добрый десяток лет и что я его боюсь. Сказать, которое из этих двух открытий меня больше смутило, я бы затруднился. За спиной у меня, тихо ступая, перемещался шестёрка Франси, и на какой-то сумасшедший миг мне подумалось, что вот сейчас он займёт позицию, как в кино, сдёрнет мне на спину пиджак и стянет намертво локти, чтобы босс в драповом пальто и сдвинутой на затылок шляпе мог спокойно подойти и съездить раза злосчастному герою под дых. Прошла минута напряжённого молчания. Наконец Морден, по-видимому, принял решение, не отводя от меня блестящих чёрных глаз, кивнул, не то усмехнувшись, не то оскалившись, и пробормотал: «Н-да, конечно, конечно». Затем он медленными шагами отошёл к окну и принялся в молчании созерцать дом напротив. Но вот насчёт пальто. Не мог он тогда носить пальто, было ещё слишком тепло. Но если я неверно запомнил эту деталь, может быть, я и ещё что-нибудь перепутал? Ну, во всяком случае, таким он мне запомнился в тот день — стоит в раздумье в луче света под наклонённым окном, руки всё так же скрещены, одна нога выставлена из-под длинных пол пальто, — крупный, широкоплечий мужчина с курортным загаром на приплюснутом лице и с тщательно ухоженной длинной гривой тусклых каштановых, с рыжинкой, волос.
— Итак, стало быть, вот и вы, — сказал он, словно отметая всё происходившее прежде и начиная заново. Я тяжело дышал, как будто догонял его, карабкаясь по крутому склону.
— Да, вот и я, — сказал я, не представляя себе, что бы ещё к этому прибавить.
Морден вздёрнул брови, посмотрел мимо меня на Франси и произнёс:
— Смотри-ка, говорящий!
И опять принялся меня разглядывать. Франси хихикнул сзади. И снова наступило молчание. Пёс Принц сидел в дверях, высунув язык и навострив лисьи уши, и внимательно за нами наблюдал.
Я уверен, что всё было совсем не так.
— Мне кажется, что вы можете мне помочь, — бодрым голосом проговорил Морден. — Говорят, вы человек, заслуживающий доверия.
И найдя это забавным, ухмыльнулся на сторону. Голос у него был сильный, зычный, речь, утяжелённая отдельными нажимами, то убегала вперёд, то спотыкалась, как будто он давал понять, что у него нет ни времени, ни терпения высказывать всё и поэтому приходится перегружать отдельные слова; искусственная речь. Он сообщил, что приобрёл этот дом недавно (мне понравилось это слово, «приобрёл»), и добавил: «Буду приводить в порядок, — колыхнув странно взбухшей, бескровной рукой в кольцах. — Охранять и перестраивать — две стороны одного дела. Планы у нас большие, да, большие». Франси хмыкнул. До чего же им было весело обоим. Морден довольно кивнул своим мыслям о будущем и глубоко втянул воздух расплюснутыми ноздрями, словно уже чуял крепкий запах древесных опилок, кирпичей и цементного раствора. Потом вдруг встрепенулся, отошёл от окна и сказал, бодрый и жизнерадостный: «За это дело надо выпить, а, Франси?»
Франси замешкался, на минуту в воздухе запахло бунтом. Я тоже к нему обернулся, и мы с Морденом оба на него посмотрели. В конце концов Франси пожал плечами, презрительно причмокнул, скривив рот, и поплёлся прочь, и пёс за ним. Морден рассмеялся. «Он у нас ведь тоже немного художник, старина Франси», — доверительно сообщил он.
Внутри меня что-то заскрипело и отпустило, расслабилось на один зубчик. Морден снова стал смотреть в окно. Воцарилось безмолвие; мы с ним были как два человека в лифте, бесшумно поднимающем нас навстречу неизвестно чему. Я слышал удары собственного сердца, мне казалось, что очень редкие. Странные это мгновения, когда всё вдруг развязывается, освобождается и может произойти что угодно. На жизнь совсем не похоже, ты в каком-то ином состоянии, всё сознаёшь, но как бы во сне, зависаешь в невесомом волнении. Может быть, воля при этом всё-таки остаётся (безвольная воля — возможно такое?), и может быть, как раз в такие минуты ты, сам того не ведая, выносишь суждения, что-то решаешь, за что-то берёшься. Если это действительно так, то всё, чему я верил, неправда. («Вера» в данном контексте, разумеется, имеет отрицательное значение.) Хорошая мысль. Я, конечно, не думаю, что она справедлива, я просто играю ею, развлекаюсь, пока длится этот краткий перерыв, прежде чем всё снова начнёт происходить.
Возвратился Франси с бутылкой шампанского и тремя серыми от пыли бокалами. Морден взял у него из рук бутылку, содрал фольгу, снял проволоку и решительно свернул пробку; мне представился охотник, избавляющий от мук подстреленную жирную жертву. Раздался неожиданно слабый хлопок, из горлышка вылез вялый язык пены. Вино было розовое и тёплое. Франси он не налил ничего. А со мной чокнулся пыльным бокалом и провозгласил: «За искусство!» Я выпил, а Морден только притворно поднёс бокал к губам.
Потом мы ходили по всему дому — впереди Морден с развевающимися полами пальто и с бутылкой в руке, сзади Франси своей лёгкой кособокой походкой и пёс вприпрыжку за ним по пятам. В этом форсированном марше было что-то бешеное и абсурдное. Мне показалось, что он вот-вот должен кончиться бедой и позором, вроде того, как бывает во сне, когда вдруг оказываешься без брюк в хохочущей, тычущей пальцами толпе. Мы торжественно шествовали из комнаты в комнату под облупленными потолками, по выломанным половицам, мимо узких окон, из которых падали на пол замысловатые геометрические узоры солнечного света. И я всё время чувствовал немое смущение старинного дома, оттого что его застали в таком неприбранном виде.
«…некто по фамилии Марбот, — рассказывал Морден, — Джозайя Марбот, эсквайр, проживавший в