сказала: «Уходите, я здесь голая и мой любовник голый, а кто он, вы сами знаете!» А сейчас вот уже до чего докатилась — с чужим мужем в театр пошла!
Почему-то и Олико не приходило в голову рассказать все как есть. Точнее, как было. В дверь постучали, когда женщина, вся в крови, лежала на кухонном столе, а Олико держала ее за потные пальцы.
— Ногу, — шепотом сказал Володя. — Олико, дай ногу!
Его нога, деревянная, стояла в углу.
В дверь барабанили и кричали:
— Открывайте, вы там аборты делаете!
Женщина застонала. Олико подошла к двери и сказала:
— Я не могу вам открыть, я неодета.
— Одевайтесь! — приказали ей из-за двери. — Мы подождем.
Тогда она распахнула рывком дверь и выбросила из платья свои голые груди, тупоголовые, будто с отрубленными сосками, две бомбы, и закричала:
— Я не одна, у меня любовник и вы знаете, кто он!
И они ушли. Затопали сапогами по длинному балкону, застучали по лестнице, мимо крана с вечными женщинами, мимо вонючего туалета. Ушли.
Когда Фафочка вернулась из школы с портфелем, милицейская машина уже отъехала. Женщины стояли возле крана и сплетничали. Они замолчали, когда она проходила. Поэтому Фафочка решила, что говорили о ней. Наверное, о том, что у нее в пятнадцать лет плоская грудь. Какие там бомбы, даже боеголовок нет.
Фафочка пошла вместе с Олико провожать женщину домой. Шел дождь, и они скользили, спускаясь к площади Ленина, и поддерживали друг друга за руки. Муж женщины ждал их на углу возле гастронома, из витрины которого исчезла огромная банка. Он протянул Олико завернутый в газету пакет.
— Я знаю, калбатоно, ваш муж денег не берет, — сказал он. — Это рыба. Сейчас такую не достанешь.
Потом он спросил:
— Кто был? Мальчик?
Олико что-то тихо отвечала. А он снова:
— Нет, все-таки — мальчик?
Володя в это время лежал на кровати с носовым платком на лице и плакал. Нуца сидела в бархатном кресле за занавеской и молчала. Ни Володя, ни Олико не сказали больше друг другу ни слова. Они пели в два голоса, ходили вместе в гости и накрывали столы у себя. Но они не смотрели друг другу в глаза. Олико щурилась, а Володя прятался за носовым платком. Олико спала валетом вместе с Нуцей на маленьком диванчике, а потом, когда Володя умирал, на полу возле его кровати. Он брал ее руку, подносил к губам и целовал. И молчал. И она молчала. А что слова? Пыль!
Груди у Фафочки выросли за одно лето. Белые и прекрасные, но тупоголовые, как у матери. Фафочка была в пионерлагере и каждый день ела манную кашу. Может, это от каши вдруг вырастают груди? У нее появился первый поклонник. Они всегда появляются там, где есть груди.
Жизнь пошла другая, а имя осталось прежним. Фафочка все еще была Папочкой, в шестнадцать лет. Родители подарили ей что-то памятное к совершеннолетию — то ли серьги, то ли часы. Не то. Первый поклонник накрыл ее сомкнутые губы мокрым поцелуем. Не так. Настоящий подарок вручила бабушка Нуца Церетели, как всегда. А почему не мать?
Дядя Серго с сыном на руках вынесли бабушку Нуцу к семейному столу. Позже они приделали колесики к бархатному креслу и выкатывали ее из спальни, как пушку. Нуца оглядела свою родню орлиным взором. Потому что свысока. «Фиджи, — сказала она Фафочке, — ты красавица!» И тут же, как в сказках, умерла Фафочка и родилась Фиджи.
Бабушка Нуца Церетели делала подарки мимоходом. А потом мимоездом. Благодаря ей все полукровки в семье приобщились к старинной княжеской фамилии. К ней и сама Нуца имела отношение по касательной. Месяца два она побыла замужем — как в гостях — за грузинским князем. Но его быстро расстреляли.
Шестнадцатилетняя вдова Нуца Церетели уселась в кресло и просидела без движения — по разным легендам — то ли день, то ли месяц. Потом она пропела бархатным, как кресло, голосом: «Не уезжай ты, мой голубчик, печально жить мне без тебя» — и отказалась ходить. Говорят, мужчины переносили ее с кресла на кровать на руках, и этих рук было много. Поэтому именно те армяне и русские, что стали вдруг грузинских кровей, родством с ней не кичились.
И вот «Фиджи» — несмотря на «ф» — все смогли произнести. Приезжала дальняя родня, растягивала раскладушки в центре комнаты, прятала грязные носки под матрац и говорила ей: «Фиджи, детка, вся деревня знает, что ты стала красавицей». Хоть это была деревня без телевидения, где никто не слыхал о далеком острове.
Единственным человеком, кто не сдавался, была мать. Каждый раз во время ссор она щурила зеленые глаза и выбрасывала — как груди-бомбы — ее имя, нож в сердце. И только много позже, уже после смерти отца, когда стесняться стало некого, Фафочка нашла достойный ответ: «А ты убила бабушку Нуцу Церетели!»
Но Олико не убивала бабушку Нуцу. Она только всадила ее в бархатное кресло навсегда. И об этом в семье не говорили. Фафочка думала, что, когда ей исполнится шестнадцать лет, Олико и Нуца усадят ее на диванчик и вместе, перебивая друг друга, выдадут ей все семейные секреты. И самый главный из них — как это они выходили замуж, каждая в шестнадцать лет.
Но ей никто ничего не рассказывал. Олико не помнила или не хотела вспоминать. Как ей было шестнадцать и она бежала, задыхаясь, на вокзал в одном сарафанчике. И сердце ее билось не в груди, а в горле, а грудь была плоской, будто танк проехал. И ей казалось, что Нуца Церетели догонит ее на своих ногах-кеглях, остановит ее, не выпустит, и она бежала, как бежим мы во сне, изо всех сил. И ей не было стыдно, и ей не было больно — тогда. И она не думала о Нуце, которая валялась сейчас на полу вся в слезах и маленьких какашках, а лишь о том, чтобы успеть.
И она только чуть растерялась, когда увидела, как много их на вокзале — одноногих. Так который Володя? А потом кто-то выкрикнул:
— Рамишвилс вин элодеба? (Рамишвили кто-нибудь встречает?) — и она шагнула вперед и сказала:
— Я!
Чьи-то руки подхватили ее — три железные ступеньки, вагон, тамбур. Володя.
Но разве все было так? Нуца Церетели почему-то поняла, куда Олико собирается. Эта сумка с вещами, трусики с кружевами, шелковая рубашка. Нет, не в Кутаиси к Надии. Нуца бросилась на дверь и зарыдала:
— Не уходи, умоляю тебя, голубчик мой! Я — мать твоя!
А Олико отодвинула ее рукой — или оттолкнула? — Нуца упала (она все время падала), и Олико прокричала ей:
— Какая ты мне мать, ты мне в жизни супа не сварила! — И побежала в чем была — в одном сарафанчике…
Володя в это время поставил один костыль на перрон. Он увидел, как к нему пошли люди в шинелях — наверное, встречать. Он поставил на землю второй костыль. Воздух. Воздух! Пахло детством. Люди в шинелях спросили его документы, сверили какие-то списки и повели в другой вагон. Он ничего не понимал. Он вертел головой и смотрел по сторонам. Запахи раздирали ему душу на части. Воздух Родины пьянящий. Его подтолкнули по железным ступенькам. Он увидел лица людей, с которыми только что приехал из-за границы. Лучше смерть. Он обернулся и сказал им, людям в шинелях:
— Дайте хоть с семьей встретиться!
И тогда кто-то выкрикнул:
— Рамишвилс вин элодеба? (Рамишвили кто-нибудь встречает?)