шкалами. Они насильно усаживают Руди в коляску и засовывают его руку в тесный деревянный ящичек. Охранник просовывает ему между пальцами деревянные клинья и по сигналу доктора Швейц — которая уже что-то пишет в блокноте в кожаном переплете — принимается колотить по клиньям деревянным же молоточком.
Руди раскрывает рот в беззвучном крике. Музыка Боккерини гремит — тривиальная, метрически выверенная мелодия. Охранник берет еще несколько клиньев, прилаживает их на место и бьет по ним молотком. Эмилио видит: еще немного — и от руки не останется ничего, только месиво расплющенной плоти и раздробленных костей. Доктор Швейц продолжает что-то писать у себя в блокноте. Она предельно сосредоточена и совершенно бесстрастна. Она выполняет свою работу. Кровь бьет фонтаном в лицо охраннику, но он продолжает стучать молотком по клиньям. Но Руди все еще не кричит. Такое впечатление, что он пребывает в трансе.
— Теперь я вижу, что вы были правы, моя дорогая доктор… насчет порога боли у этих евреев, — говорит комендант. — Еще шампанского?
— Нет, спасибо. Когда я работаю, я не пью.
Мальчик-вампир чувствует запах крови. Но его мутит от того, что Руди совершенно беспомощен и никак не может помешать тому, что его руку сейчас превращают в подобие отбивной. И вдруг он понимает, почему Руди не кричит. Потому что сейчас у него отнимают музыку. А музыка — это все, что давало ему силы жить в этом аду. Он отыграл все свои песни. Он уже мертв. Неужели они этого не понимают?
Он шипит, дерет когтями корни яблони… потом подпрыгивает и уже в воздухе обращается в черную птицу, взмывает в воздух и кружит над истязаемым человеком. Боккерини уже затих. Руди по-прежнему не кричит, хотя Эмилио видит, как слезы текут у него из глаз. Он кружит высоко-высоко над садом. За пределами каменных стен, за пределами пышной зелени в мерцании свечей, за пределами грязных бараков, что расходятся лучами до самой ограды из колючей проволоки. Лучи прожекторов шарят по небу, затуманенному черным дымом от сжигаемых трупов. Внизу слышны голоса, милая болтовня ни о чем, звон бокалов с шампанским, шаги солдат, которые двигаются как зомби.
Я буду кричать за него, думает мальчик-вампир, который теперь стал птицей.
И раскинув черные крылья, он выпевает партию скрипки из Моцарта — последнюю музыку, которую сыграл Руди. Но в горле ворона музыка превращается в зловещее карканье… немцы на миг отрываются от своих дел и встревоженно смотрят на небо… но Руди лишь улыбается, хотя боль должна быть уже невыносимой.
И Эмилио понимает, что Руди услышал то, чего не услышали остальные: голос юного мальчика, чистейший звук — за пределами радости или страха. На мгновение души их соприкоснулись, души двух разных и чуждых друг другу существ.
Эмилио думает: я не знаю, что это такое, когда сердце сладостно замирает. Он выводит мелодию, пропуская ее сквозь крошечные птичьи легкие, сквозь жесткий негнущийся клюв. Он вдруг понимает, что даже немного завидует Руди. Хотя бы той боли, которую сам он уже никогда не почувствует… никогда…
Потом наступает рассвет. Обычно здесь вешают на рассвете. Толпу заключенных согнали к виселице. Шея Руди уже в петле. Но когда веревка натягивается под весом обмякшего тела, из толпы выпрыгивает огромный волк… он на лету перекусывает веревку и тащит пленника прочь. Из пасти капает пена, глаза налиты кровью. Охранники стреляют в волка, но он вроде бы этого не замечает.
Двое-трое солдат бегут следом за ним, паля из винтовок. Но зверь как будто напускает на себя завесу тьмы, временами полностью скрываясь из виду в какой-то зыбкой дрожащей дымке. Волк добегает до первого ряда колючей проволоки и прогрызает себе дорогу. Второй ряд заграждений. Оглушительный грохот выстрелов. Ошарашенные охранники палят наугад, не целясь. Он обращается человеком. Но только на пару секунд. Лишь для того, чтобы поднять Руди на руки. Истощенное тело почти ничего не весит — все равно как держать в руках тряпичную куклу. А потом он укрывает себя темной завесой и несется вперед. То в образе волка, то — тигра, то — черной пантеры…
Они врываются в густой лес, куда не проникает свет солнца. Лес, пропитанный ароматом гниющих опавших листьев. Когда они выбираются на поляну, наступает ночь. Шерсть Эмилио серебрится под полной луной. Он кладет Руди на землю и сам опускается рядом.
Руди шевелится…
…открывает глаза и видит черную кошку, которая слизывает кровь с его изуродованной руки. Ее язычок очень холодный. Тело кошки рябит и как будто переливается неяркими искорками. Эмилио знает: поначалу Руди решит, что это всего лишь игра лунного света. И только потом он увидит, что это вовсе не кошка, а молоденький мальчик, как бы проступающий из сгущающихся теней. Мальчик, лицо которого светится матовой бледностью смерти. Мальчик, чьи длинные черные волосы развеваются у него за спиной, точно водоросли под штормовым ветром. Хотя в лесу ветра нет.
Мальчик-вампир, который был цыганенком, улыбается бледной улыбкой. Верней, позволяет улыбке тронуть краешки губ.
Руди говорит:
— Здесь не должно быть никакого леса.
— Этот лес вовсе не там, где ты думаешь, он должен быть. Это лес души. И попасть сюда очень непросто.
— Кто ты? Откуда?
— Я перешел грань между жизнью и смертью.
— Почему ты меня спас?
— Ты тоже меня спасал. Я отдал свой долг.
— Мне все равно больше незачем жить.
— Нет, Руди, это неправда. — Он вытирает тонкую струйку крови в уголке губ. — Они сломали тебе руку и вырвали музыку у тебя из души, но теперь я буду твоей музыкой. Я буду петь, и ты исцелишься.
Он поет. Его голос чист и бесконечно холоден.
Сумерки разливаются по Атлантическому океану. Тимми ждет выхода на сцену. В гримерной со стенами из сплошного звуконепроницаемого стекла, которые выходят на море. Он приехал сюда один. Его команда — звукорежиссеры, музыкальная группа и гример — прибыла отдельно. На автобусах через пол страны. Но он предпочитает путешествовать в одиночестве. Иногда он прилетает на место ночным рейсом. Иногда он летит вместе с ветром.
В комнате много зеркал, хотя Тимми они не нужны. Он не отражается в зеркалах. И это действительно очень непросто — на ощупь накладывать на глаза синие тени, в тон его черным, как полночь, волосам. Одну стену почти полностью занимают мониторы. Камеры, установленные повсюду, следят за сценой, за зрительным залом, за проходами к сцене, за билетными кассами, за толпой, которая уже начала собираться, хотя разогревочная группа, «Стервятники», еще даже не показалась.
Он отворачивается от мониторов и смотрит на море.
У него очень острый слух. Даже звуконепроницаемое стекло не заглушает звуков, идущих снаружи. Океан за окном спокоен и кристально черен. Далеко-далеко, почти на пределе зрения, из воды выпрыгивает дельфин. Акулий плавник кружит по черной глади. Тимми вспоминает Лайзу, потерянную девчонку. Теперь она потерялась уже навсегда. Интересно, думает он, а есть ли жизнь после смерти… или это всего лишь выдумка, и есть только две настоящие реальности. Вампиры и люди, тени друг друга.
— Что с тобой, Тимми? — Это Китти проникла в гримерную дуновением ветра сквозь замочную скважину. Солнце село, и ночь подняла ее из гроба. — В тебе больше нет силы. Это все из-за этой женщины, которая аналитик. Она из тебя что-то тянет, Тимми… Тимми, ты не умираешь? Скажи, ты не умираешь? Ты старше всех нас, и ты становишься неуязвимым. Но, кажется, страсть убивать тебя больше не возбуждает, а жалость… она отравляет твою радость крови. Я боюсь за тебя. Тот человек убил всех моих новых друзей, которых я сделала для себя, а я не хочу быть одна.
— Я не знаю. Может быть, мне станет хуже, прежде чем я исцелюсь. Если смогу исцелиться, Китти.
— Раньше с тобой было все хорошо. За исключением, разве что, жалости к людям. Твоего проклятия — жалости. Ты хочешь упасть до их уровня, до уровня наших жертв… нашей еды?! Тимми, ты должен быть жестоким и сильным, ты должен полностью поглощать своих жертв. Как огонь или ветер.
— Если ты думаешь, что сеансы психоанализа подорвали мою силу, то ты, может быть, и права. Может быть, я уже не архетип.