Когда ты меня называешь Тимми, а не мастером Тимоти, Руди, я знаю, что ты настроен серьезно. Так кто это сделал?
Вы знаете.
У всех водоросли во рту, соленые ароматы моря… у некоторых вырваны глаза, но глазницы благопристойно прикрыты ракушками… вон у того в волосах копошится краб… а у того все лицо в корке из крови и песка, как будто в каком-то кошмарном гриме… всего пять голов… и все вроде бы молодые люди. Из тех, кто все лето проводит на пляжах и вообще ничего не делает. А где тела, интересно?
Похоронены, я так думаю. Изувечены так, что вообще не узнаешь. Одного нашли в Венеции на прошлой неделе. Второго — вчера на Редондо-Бич. Она любит море… и даже, наверное, воображает, что умерла в море. Она поэтому и охотится на побережье. Даже в смерти ее рассудок — болен. Но по-своему она художник. И эти кошмарные композиции — произведения ее искусства.
Лайза!
Даже в гробу к ней льнет море.
Надо ее остановить.
Это нетрудно. Она еще не поняла своей силы — ее можно убить колом в сердце.
Ты считаешь, я должен убить одного из своих?
Но она подвергает тебя опасности, Тимми! Тебя! Все, что мы создали… твой образ рок-звезды, этот дом, положение, которого мы добивались с Марией… она и нас подвергает опасности. И нас тоже. Вот эти головы в песке, ты посмотри на них. Посмотри. Сколько еще пройдет времени, пока не найдется зацепка, которая позволит связать эти убийства с конкретным домом в Сан-Фернандо — как вы сами-то думаете, мастер Тимоти?
По крайней мере, она отрезает головы. Она не создает других таких же, как мы.
И тем не менее…
Меры предосторожности. Надо принять меры предосторожности. Когда она сегодня вернется, насыпьте ей в гроб чеснока. Повесьте распятия на всех выходах. Она не умрет, но и выйти не сможет. Пусть пока посидит дома. Вы с Марией будете ее кормить от моих жертв… или можно будет достать донорской крови, в общем, что-нибудь мы придумаем. Конечно, это не решение проблемы. Но на какое-то время весь этот кошмар прекратится.
На какое-то время, вы сами сказали… пока она не победит свой страх перед распятиями и чесноком.
На это уйдет много лет. Я сам этому научился только через века.
Вам было сложнее, Тимоти. Тогда люди верили в силу священных символов и охранительных амулетов. Ей приходится справляться только с собственными суевериями и заблуждениями, а не с единой верой миллионов людей. Откуда вы знаете, сколько времени у нее уйдет на преодоление всех ее страхов? Вряд ли несколько сотен лет, как мне кажется.
Китти еще боится.
Но вы сами ей говорили, чтобы она не боялась. Мария едва с ней справляется — чтобы ее унять, ей надо ткнуть распятием прямо в нос. Все ваши меры… они ненадолго.
Ты оправдываешь убийство!
А это… это, по-вашему, не убийство?!
Не передергивай. Это не убийство, когда умерщвляешь особей другого вида.
Другого вида? А мне казалось, что эта твоя психиатр уже доказала, что ты не другой; что ты — часть нас самих… наша тень.
Давай ты не будешь меня загружать этими противоречиями, Руди. Или ты так уверен, что тебе все позволено? Что я тебе никогда ничего не сделаю?
Прости, Руди.
Я не должен был этого говорить. Ты — мой друг.
Поедем домой, мастер Тимоти?
Да, но… знаешь, Руди, я задам тебе один вопрос — мне нужно знать, потому что, я чувствую, приближаются страшные времена… десятки путей, линии жизни и смерти сходятся к одной точке… Руди, ты меня любишь?
Ты меня любишь?
С каких это пор вам нужно, чтобы вас любили, мастер Тимоти? Вы что, превращаетесь в одного из них?
Боюсь, что да. Жалость — страшное чувство, Руди. Для вампира — страшное.
У Стивена было целых четыре часа. Он решил прогуляться по городу. По традиции в байрётском театре делают очень большие антракты между актами опер Вагнера. И в этом есть свои преимущества. Зрители могут поесть или просто пройтись на воздухе и размяться (байрётский оперный театр — это святилище; здесь музыке благоговейно внимают, сидя на жестких деревянных скамьях, а не слушают для своего удовольствия, развалившись в мягких креслах); да и ему самому не помешает снять напряжение. Приятно все-таки 'осознавать, что к последнему акту ты подойдешь с новыми силами, и руки не будут как налитые свинцом.
И сегодня он был даже рад, что в байрётском оперном театре закрытая оркестровая яма. Обычно его раздражало, что он не может держать под контролем певцов так. Но еще больше его бесило, что публика его не видит и он, стало быть, не получает должную порцию зрительского восхищения. Но сегодня ему не хотелось быть на виду. Немецкая публика почти не знала его в лицо (да и любая другая публика тоже, уж если на то пошло), тем более что его пригласили сюда на замену, так что никто не обратил внимания на худого жилистого старика, который неторопливо спустился с бокового крыльца красного кирпичного здания театра — шедевра монументального уродства — и прошел через скверик, где уже было полно народу. Никто не узнал Стивена Майлса. Хотя… иногда, когда он проходил мимо группок людей, те на миг умолкали. Может быть, они были разочарованы, что этот эрзац-дирижер, которого пригласили буквально в последний момент, был сегодня явно не в ударе?
Какая-то хорошенькая молодая студенточка потянула его за рукав. Автограф. Он подписал ей программку, придумав экспромтом какой-то незамысловатый текст, и пошел в дальнюю часть сквера, где было меньше людей.
Теперь — Старуха. Вся в черном. Лицо закрыто вуалькой.
— Herr Майлс…
— Простите, я занят. Мне надо сосредоточиться перед последним актом.
Да. Ему действительно надо сосредоточиться. Потому что в последнем акте вагнеровской «Гибели богов» представлена — ни много ни мало — гибель вселенной. В огне. Именно из-за этой сцены — когда Валгалла сгорает в пламени — он еще подростком влюбился в Вагнера. Сразу и навсегда.
— Herr Майлс, вы меня не помнить? — Она подняла вуаль и откинула ее на шляпку.
Такая старая, хотя… она казалась старухой уже тогда…
— Фрау Штольц!
— Простите, но я продолжать по-немецки, — сказала она и продолжила уже на немецком. — Я узнала, что вы приехали к нам в Германию, и не могла не прийти на ваше представление… после стольких лет. — Она не улыбалась. Он знал, что ей хочется поговорить про Конрада, но она не назвала его имени. Он решил сам поднять тему.
— Я ездил в Тауберг, фрау Штольц, на могилу вашего сына. Вы теперь там не живете? — Он тоже перешел на немецкий.
— Нет. Теперь я живу в Мюнхене. — Она взяла его под руку и повела прочь от толпы матрон в пышных вычурных туалетах, которые громко — чуть ли не на весь сквер — высказывали свое мнение об опере, явно желая показать окружающим, как тонко они разбираются в музыке, и даже пытались напевать тему «спасения любовью» из третьего акта. Они прошли мимо розовых кустов, к мраморным солнечным часам. — Я слушала по радио вашего Малера и посмотрела в афише, когда вы выступаете в Байрёте. Вы говорили, вы видели его могилу? — спросила она, подозрительно глядя на Стивена.
— Нет, я ее не видел. Ее там нет.
— Я так и знала!
— Вы что, так ни разу и не были в Тауберге, за все тридцать лет?