— О Господи, Стивен! Я и не знала, что ты слушаешь такую дрянь.
— Но ты сама же узнала мотив, стерва ты лицемерная. — Теперь, когда Стивен понял, что его самая дорогая мечта ускользает, утекает меж пальцами, он отбросил всяческое притворство и позволил себе говорить, что он думает.
— Ну, на самом деле моя дочь постоянно крутит эту песню. Все молоденькие девчонки обожают такой вот идиотизм.
Машина остановилась.
Стивен увидел, что это был не Палас-Отель на Оксфорд-стрит, рядом с музыкальным магазином EMI, куда его обычно селила Diadem Records. Швейцар в элегантной ливрее уже открывал дверцу машины. На его головном уборе было написано «Савой».
— Как это понимать? — спросил он у Терезы, которая по-прежнему избегала смотреть ему в глаза. — С чего бы вдруг мне такие почести? Раньше меня не селили в «Савой».
Она упорно молчала.
И тут Стивена наконец осенило:
— Вы и вправду со мной расстаетесь.
Он повернулся к Терезе спиной и прошел мимо швейцара в холл.
Взял у портье ключ и несколько писем, которые уже успели прийти на адрес отеля, потом поднялся к себе в номер. Его багаж был уже там. Он сбросил плащ, уселся на кровать и принялся перебирать письма.
Письмо из Diadem, где черным по белому изложены все дурные новости, которые он только что узнал. Он нашел пепельницу, достал свою золоченую зажигалку Данхилл, скомкал письмо и поджег его. На секунду его охватило радостное возбуждение, как всегда, когда он смотрел на огонь. Но пламя быстро угасло.
Он сжег все письма одно за другим.
Последним шел бледно-лиловый конверт. Когда Стивен его надорвал, оттуда пахнуло сладким ароматом сухих цветов и горечью пряных трав. Это был запах прошлого. И прошлое захватило его — то самое прошлое, от которого он бежал всю жизнь.
Стивен достал сложенный пополам листок. Почерк был заостренным, колючим и нервным, как будто писали рукой, сведенной артритом.
Письмо оказалось предельно кратким. Мьюриел Хайкс-Бейли. Придешь на чай? Сегодня? Дальше шел адрес в Мэйфэре.
Хватит ли ему духу пойти? Он говорил с Локком и Пратной, а теперь… теперь oн вспомнил ее, Мьюриел. Рыжая из Гертона [15], одна из немногих девушек-студенток в Кембридже и единственная женщина в братстве Богов Хаоса. Уже тогда она называла себя ведьмой. И она тоже была там, со всеми — в ту ночь, в часовне Святой Сесилии.
Я сожгу это письмо, решил он, как все остальные. Я сожгу его и забуду, что оно вообще было. И я не поеду в Таиланд. Я поеду в Байрёт и заменю там нескольких дирижеров, еще более древних, чем я, и может быть, кто-то из критиков даже заметит…
Через час он уже был одет к выходу. Достал из портфеля пачку старых программок из таубергской оперы — тех спектаклей, где играл давно уже мертвый мальчик, Конрад Штольц — и свежие вырезки из «ТВ-Гид» с фотографиями Тимми Валентайна. Потом он спустился вниз, вышел на улицу и поймал такси.
У кованых железных ворот сегодня вечером настоящее столпотворение. Звоны, бряцание, лязг петель. А ведь солнце еще только-только зашло.
Лайза крадется вдоль кирпичной стены. Ей нужно как-то пробраться туда, внутрь. Там ее ждут богатство и слава. Она думает про себя: сейчас у меня ясная голова. Я колес не глотаю уже неделю. Ни единой таблеточки. И я хочу есть.
От голода кружится голова. У нее нет денег купить поесть. Один раз какой-то мужик накормил ее обедом, и ей пришлось сделать с ним «что-то, что нравится папочке». Все мужики одинаковые, размышляет она. Мне нужно попасть туда, внутрь. И я стану богатой и знаменитой.
Подъезжает очередная машина. Лайза смотрит через решетку. На подъездной дорожке к дому уже нет места — все забито машинами. Высокий мужик в форменной куртке, совершенно отвратительный с виду, показал жестами, чтобы шофер ставил машину снаружи. Машина новенькая, сияющая. Лайза видит свое отражение на отполированной дверце. Красивая машина. Как в телевизоре — для богатых и знаменитых. Она скучает без телевизора. Больше всего она любит фильмы про акул. Однажды их крутили по кабельному целую неделю — по фильму в день. Она любит смотреть, когда акула кого-то жрет.
Вот было бы здорово, если бы акула пришла к ним домой, размышляет она. Акула в Аризоне! Но если бы она меня сожрала, мне бы не пришлось делать «что-то, что нравится папочке».
Из машины вышли двое. Мужчина в смокинге, как на вручении «Оскара», и женщина, вся в мехах, таких легких и мягких… таких легких и мягких… ей так хочется их потрогать… и духи… как в телевизоре… духи были как в телевизоре… прием у них очень плохой, картинка постоянно срывается… и ее все равно накажут за то, что ей не хочется делать то самое с папочкой… но это так больно, знаешь… может быть, с кем-то богатым и знаменитым… с кем-то, как Тимми Валентайн, это будет не больно… ничто в телевизоре не бывает по-настоящему больно… акула пожирает людей, но потом они снова — живые, правильно?.. по кабельному постоянно показывают одни и те же фильмы, где они снова живые…
Она выхватывает обрывки разговоров этих роскошных людей, словно вышедших из фантазий. Они идут к дому, они беспечно болтают.
— Интересно, а что он сейчас будет делать, когда он закончил писать альбом?.. Я слышал, он собирается делать концертный тур по стране… пригласили на телеток-шоу и… такой популярный, девочки от него просто плачут, моя дочь исходит секрециями всякий раз, когда он…
Так говорят только богатые и знаменитые.
Дядя Брайен. Он уже ни во что не верит; он не верит в жизнь из телевизора, и он не верит в то самое «что-то, что нравится папочке», но он все равно ее любит даже без «что-то, что»… сейчас, может быть, он ее ищет, потому что отец не станет ее искать, потому что ему будет стыдно… что скажут соседи… да и с работы его не отпустят… и он скажет так: Брайен — никчемный писатель и атеист, вот пусть он и ищет ее… пусть он ищет…
Она долго смотрела на свое отражение в дверце машины. Потом подъехал еще один автомобиль, и оттуда высыпала целая куча народу. У них были какие-то ящики на тележке. Они подкатили ее к воротам, и ворота открылись, и она была рядом, и просто вошла, и подумала: они меня не видят, и весь дом сияет огнями, как рождественская елка, и мне нужно только найти Тимми Валентайна, и я тоже буду богатой и знаменитой… а когда она перебегала через темную лужайку, она думала про отца, который вечно молился и рассуждал о грехе, и прощении, и искуплении грехов.
Она думала про то самое «что-то, что нравится палочке», и вспоминала его слова, которые он никогда не произнес бы на людях: отдеру тебя шлюха сучка засажу тебе чтобы впредь неповадно было искушать папочку своей дыркой я богобоязненный человек это все ты виновата сучка ты меня искушаешь маленькая проблядушка… но теперь это все позади, потому что я стану богатой и знаменитой, и я не дам тебе делать со мной вот это, ни тебе, ни вообще никому, только Тимми, вот так-то, и я напущу на тебе акулу, большую хищную акулу, она выйдет прямо из телевизора, так что лучше тебе его не включать…
Он входит в прихожую и снова чувствует этот запах — легкий сухой аромат горьких трав. Он вешает плащ на вешалку, ставит зонтик и ждет, что кто-нибудь выйдет к нему и проводит в комнату. Но никто не выходит. Только откуда-то из глубины квартиры слышится голос:
— Майлс, Майлс.
Он раздвигает синие бархатные портьеры и входит в комнату. Китайский ковер на полу со стилизованным изображением дракона, который глотает свой собственный хвост. В дальнем углу — ширма из слоновой кости с рельефными резными картинками: пагоды, реки, горы и бамбуковые рощи, оттененные мягкой пастелью, давно облупившейся и поблекшей. По стенам развешаны маски: маски африканских племен, сакральные маски балийской Рангды [16] с выпученными глазами и длинными волосами, маски тайской оперы с их рядами голов в коронах, карнавальные маски из Испании и Южной Америки… все в плохом состоянии, пыльные, исцарапанные, потрескавшиеся.
За ширмой — сухой женский смех, надтреснутый, старческий.
— Мьюриел?