отталкивался Нержин.
– Мы тебе оставим – так те не оставят, с той стороны!
– Вы оста-авите! Кому вы оставляли! На штыках да на танках всю дорогу...
– Дитя мое, – смягчился Рубин, – в исторической перспективе...
– Да на хрена мне перспектива! Мне жить сейчас, а не в перспективе. Я знаю, что ты скажешь! – бюрократическое извращение, временный период, переходный строй – но он мне жить не дает, ваш переходный строй, он душу мою топчет, ваш переходный строй, – и я его защищать не буду, я не полоумный!
– Я ошибся, что затронул тебя после свидания, – совсем мягко сказал Рубин.
– Не причем тут свидание! – не спадало ожесточение Нержина. – Я и всегда так думаю! Над христианами мы издеваемся – мол, ждете рая, дурачки, а на земле все терпите, – а мы чего ждем? а мы для кого терпим? Для мифических потомков? Какая разница – счастье для потомков или счастье на том свете? Обоих не видно.
– Никогда ты не был марксистом!
– К сожалению был.
– Су-бака! Стерьва... Голоса классифицировали вместе... Что ж мне теперь – одному работать?
– Найдешь кого-нибудь.
– Ко-го?? – нахохлился Рубин, и было странно видеть детски-обиженное выражение на его мужественном пиратском лице.
– Нет, мужик, ты не обижайся. Значит, они меня будут известной желто-коричневой жидкостью обливать, а я им – добывай атомную бомбу?
Нет!
– Да не им – нам, дура!
– Кому – нам? Тебе нужна атомная бомба? Мне – не нужна. Я, как и Земеля, к мировому господству не стремлюсь.
– Но шутки в сторону! – спохватился опять Рубин.
– Значит, пусть этот прыщ отдает бомбу Западу?..
– Ты спутал, Левочка, – нежно коснулся отворота его шинели Глеб. – Бомба – на Западе, ее там изобрели, а вы воруете.
– Ее там и кинули! – блеснул коричнево Рубин. – А ты согласен мириться? Ты – потворствуешь этому прыщу?
Нержин ответил в той же заботливой форме:
– Левочка! Поэзия и жизнь – да составят у тебя одно. За что ты так на него серчаешь? Это же – твой Алеша Карамазов, он защищает Перекоп. Хочешь – иди бери.
– А ты – не пойдешь? – ожесточел взгляд Рубина.
– Ты согласен получить Хиросиму? На русской земле?
– А по-твоему – воровать бомбу? Бомбу надо морально изолировать, а не воровать.
– Как изолировать?! Идеалистический бред!
– Очень просто: надо верить в ООН! Вам план Баруха предлагали – надо было подписывать! Так нет, Пахану бомба нужна!
Рубин стоял спиной к прогулочному двору и тропинке, а Нержин – лицом и увидел быстро подходившего к ним Доронина.
– Тихо, Руська идет. Не поворачивайся, – шепотом предупредил он Рубина. И продолжал громко ровно:
– Слушай, а тебе такой не встречался там шестьсот восемьдесят девятый артиллерийский полк?
– А кого ты там знал? – еще не переключась, нехотя отозвался Рубин.
– Майора Кандыбу. С ним был интересный случай...
– Господа! – сказал Руська Доронин веселым открытым голосом.
Рубин кряхтя повернулся, поглядел хмуро:
– Что скажете, инфант?
Ростислав смотрел на Рубина непритворенным взгля-дом. Лицо его дышало чистотой:
– Лев Григорьич! Мне очень обидно, что я – с открытой душой, а на меня косятся мои же доверенные. Что ж тогда остальным? Господа! Я пришел вам предложить: хотите, завтра в обеденный перерыв я вам продам всех христопродавцев в тот самый момент, когда они будут получать свои тридцать серебренников?
48
Если не считать толстячка Густава с розовыми ушами, Доронин был на шарашке самым молодым зэком. Все сердца привлекал его необидчивый нрав, удатливость, быстрота. Немногие минуты, в которые начальство разрешало волейбол, Ростислав отдавался игре беззаветно; если стоящие у сетки пропускали мяч, он от задней черты бросался под него «ласточкой», отбивал и падал на землю, в кровь раздирая колена и локти. Нравилось и необычное имя его – Руська, .вполне оправдавшееся, когда, через два месяца после приезда, его голова, бритая в лагере, заросла пышными русыми волосами.
Его привезли из Воркутинских лагерей потому, что в учетной карточке ГУЛага он числился как фрезеровщик; на самом же деле оказался фрезеровщик липовый и вскоре был заменен настоящим. Но от обратной отсылки в лагерь Руську спас Двоетесов, взявший его учиться на меньшем из вакуумных насосов.
Переимчивый Руська быстро научился. За шарашку он держался как за дом отдыха – в лагерях ему пришлось хлебнуть много бед, о которых он рассказывал теперь с веселым азартом: как он доходил в сырой шахте, как стал делать себе мостырку-ежедневную температуру, нагревая обе подмышки камнями одинаковой массы, чтобы два термометра никогда не расходились больше, чем на десятую долю градуса (двумя термометрами его хотели разоблачить).
Но со смехом вспоминая свое прошлое, которое за двадцать пять лет его срока неотступно должно было повториться в будущем, Руська мало кому, и то по секрету, раскрывался в своем главном качестве – донного парня, два года водившего за нос сыскной аппарат МГБ. Достойный крестник этого учреждения, он так же не гнался за славой, как и оно.
И так в пестрой толпе обитателей шарашки он не был особо примечателен до одного сентябрьского дня. В этот день Руська с таинственным видом обошел до двадцати самых влиятельных зэков шарашки, составлявших ее общественное мнение, – и с глазу на глаз каждому из них возбужденно сообщил, что сегодня утром оперуполномоченный майор Шикин вербовал его в стукачи, и что он, Руська, согласился, предполагая использовать службу доносчика для всеобщего блага.
Несмотря на то, что личное дело Ростислава Доронина было испещрено пятью смененными фамилиями, галочками, литерами и шифрами о его опасности, предрасположенности к побегу, о необходимости транспортировать его только в наручниках, – майор Шикин в погоне за увеличением штата своих осведомителей счел, что Доронин – юноша, и потому нестоек, что он дорожит своим положением на шарашке и потому будет предан оперуполномоченному.
Тайком вызванный в кабинет Шикина (вызывали, например, в секретариат, а там говорили: «да-да, зайдите к майору Шикину»), Ростислав просидел у него три часа. За это время, слушая нудные наставления и разъяснения кума, Руська своими зоркими емкими глазами изучил не только крупную голову майора, поседевшую за подшиванием доносов и кляуз, его черноватое лицо, его крохотные руки, его ноги в мальчиковых ботинках, мраморный настольный прибор и шелковые оконные шторы, но и, мысленно переворачивая буквы, перечел заголовки на папках и бумажки, лежавшие под стеклом, хотя сидел от края стола за полтора метра, и еще успел прикинуть, какие документы Шикин, очевидно, хранит в сейфе, а какие запирает в столе.
Порою Доронин простодушно уставлял свои голубые глаза в глаза майора и согласительно кивал. За этим голубым простодушием кипели самые отчаянные замыслы, но оперуполномоченный, привыкший к серому однообразию людской покорности, не мог догадаться.
Руська понимал, что Шикин действительно может услать его на Воркуту, если он откажется стать стукачом.
Не Руську одного, но все поколение руськино приучили считать «жалость» чувством унизительным,