Недавно вязанка свалилась со спины, тащу ее прямо по земле за собой, уж нет сил поднять, и думаю: «Старушка, везущая хворосту воз»! Я в паху нажила грыжу от тяжести. Ника приезжала на каникулы, она стала интересная, к нам даже не зашла. Я не могу без боли вспомнить про тебя. Мне не на кого надеяться. Пока силы есть, буду работать, а только боюсь, не слечь бы и мне, как бабушка. У бабушки сов-сем отнялись ноги, она распухла, не может ни лечь сама, ни встать. А в больницу таких тяжелых не берут, им невыгодно.
Приходится мне и Л.В. ее каждый раз поднимать, она под себя ходит, у нас вонь ужасная, это не жизнь, а каторга. Конечно, она не виновата, но нет сил больше терпеть. Несмотря на твои советы не ругаться, мы ругаемся каждый день, от Л.В. только и слышишь сволочь да стерва. А Манюшка на своих детей.
Неужели б и наши такие выросли? Знаешь, я часто рада, что их уже нет.
Валерик в этом году поступил в школу, ему всего нужно много, а денег нет.
Правда, с Павла алименты Манюшке платят, по суду. Ну, пока писать нечего.
Будь здоров. Целую тебя.
Хоть на праздниках бы отоспалась – так на демонстрацию переться...'
Над этим письмом Дырсин замер. Он приложил ладони к лицу, как будто умываться хотел и не умывался.
– Ну? Вы прочли, или что? Вроде, не читаете. Вот, вы человек взрослый.
Грамотный. В тюрьме посидели, понимаете, что это за письмо. За такие письма во время войны срока давали. Демонстрация всем – радость, а ей – «переться»? Уголь! Уголь – не начальству, а всем гражданам, но в порядке очереди, конечно. В общем я и этого письма вам не знал, давать ли, нет – но пришло третье, опять такое же. Я подумал-подумал – надо это дело кончать.
Вы сами должны это прекратить. Напишите ей такое, знаете, в оптимистическом тоне, бодрое, поддержите женщину. Разъясните, что не надо жаловаться, что все наладится. Вон, там разбогатели, наследство получили. Читайте.
Письма шли по системе, хронологически. Третье было от 8 декабря.
'Дорогой Ваня! Сообщаю тебе горестную новость: 26 ноября 1949 года в 12 часов пять минут дня умерла бабушка. Умерла, а у нас ни копейки, спасибо Миша дал 200 руб., все обошлось дешево, но, конечно, похороны бедные, ни попа, ни музыки, просто на телеге гроб отвезли на кладбище и свалили в яму.
Теперь в доме стало немного поти-ше, но пустота какая-то. Я сама болею, ночью пот страшный, даже подушка и простыня мокрые. Мне предсказывала цыганка, что я умру зимой, и я рада избавиться от такой жизни. У Л.В., наверно, туберкулез, она кашляет и даже горлом идет кровь, как придет с работы – так в ругань, злая как ведьма. Она и Манюшка меня изводят. Я какая-то несчастливая – вот еще зуба четыре испортилось, а два выпало, нужно бы вставить, но тоже денег нет, да и в очереди сидеть.
Твоя зарплата за три месяца триста рублей пришла очень вовремя, уж мы замерзали, очередь на складе подошла (была 4576-я) – а дают одну пыль, ну зачем ее брать? К твоим триста Манюшка своих двести добавила, заплатили от себя шоферу, уж он привез крупного угля. А картошки до весны не хватит – с двух огородов, представь, и ничего не нарыли, дождей не было, неурожай.
С детьми постоянные скандалы. Валерий получает двойки и колы, после школы шляется неизвестно где. Манюшку директор вызывал, что же мол вы за мать, что не можете справиться с детьми. А Женьке, тому шесть лет, а оба уже ругаются матом, одним словом шпана. Я все деньги отдаю на них, а Валерий недавно меня обругал сукой, и это приходится выслушивать от какой-то дряни мальчишки, что же вырастут? Нам в мае месяце придется вводиться в наследство, говорят, это будет стоить две тысячи, а где их брать? Елена с Мишей затевают суд, хотят отнять у Л.В. комнату. Бабушка при жизни, сколько раз ей говорили, не хотела распределить, кому что. Миша с Еленой тоже болеют.
А я тебе осенью писала, да по-моему даже два раза, неужели ты не получаешь? Где ж они пропадают?
Посылаю тебе марочку 40 коп. Ну, что там слышно, освободят тебя или нет?
Очень красивая посуда продается в магазине, алюминиевая, кастрюльки, миски.
Крепко тебя целую. Будь здоров.'
Мокрое пятнышко расплылось на бумаге, распуская в себе чернила.
Опять нельзя было понять – Дырсин все еще читает или уже кончил.
– Так вот, – спросил Мышин, – вам ясно?
Дырсин не шелохнулся.
– Напишите ответ. Бодрый ответ. Разрешаю – свыше четырех страниц. Вы как-то писали ей, чтоб она в бога верила. Да уж лучше пусть в бога, что ли... А то что ж это?.. Куда это?.. Успокойте ее, что скоро вернетесь. Что будете зарплату большую получать.
– Но разве меня отпустят домой? Не сошлют?
– Это там как начальству нужно будет. А жену поддержать – ваша обязанность. Все-таки, ваш друг жизни. – Майор помолчал. – Или, может, вам теперь молоденькую хочется? – сочувственно предположил он.
Он не сидел бы так спокойно, если бы знал, что в коридоре, изводясь от нетерпения к нему попасть, перетаптывается его любимый осведомитель Сиромаха.
83
В те редкие минуты, когда Артур Сиромаха не занят был борьбой за жизнь, не делал усилий нравиться начальству или работать, когда он расслаблял свою постоянную напруженность леопарда, – он оказывался вялый молодой человек со стройной впрочем фигурой, с лицом артиста, утомленного ангажементами, с неопределимыми серо-мутно-голубыми глазами, как бы овлажненными печалью.
Два человека в запальчивости уже обозвали Сиромаху в лицо стукачом – и обоих этапировали вскоре. Больше ему не повторяли этого вслух. Его боялись.
Ведь на очную ставку с доносчиком не вызывают. Может быть, зэк обвинен в подготовке побега? террора? восстания? – он этого не знает, ему велят собирать вещи. Ссылают ли его просто в лагерь? или везут в следственную тюрьму?
Такова человеческая природа, и ее хорошо используют тираны и тюремщики: пока человек еще мог бы ра-зоблачать предателей или звать толпу к мятежу, или смертью своей добыть спасение другим – в нем не убита надежда, он еще верит в благополучный исход, он еще цепляется за жалкие остатки благ – и потому молчалив, покорен. Когда же он схвачен, низвергнут, когда терять ему больше нечего, и он способен на подвиг – только каменная коробка одиночки готова принять на себя его позднюю ярость. Или дыхание объявленной казни уже делает его равнодушным к земным делам.
Не обличив прямо, не поймав на доносе, но и не сомневаясь, что он стукач – одни Сиромаху избегали, иные считали безопаснее с ним дружить, играть в волейбол, говорить «о бабах». Так жили и с другими стукачами. Так – мирно выглядела жизнь шарашки, где шла подземная смертельная война.
Но Артур мог говорить вовсе не только о бабах. «Сага о Форсайтах» была из его любимых книг, и он довольно умно рассуждал о ней. (Правда, без затруднения он чередовал Голсуорси с затрепанными детективами.) У Артура был и музыкальный слух, он любил в музыке испанские и итальянские темы, верно мог насвистывать из Верди, из Россини, а на воле, ощущая неполноту жизни, раз в год заходил и в Консерваторию.
Род Сиромах был дворянский, хотя худой. В начале века один из Сиромах был композитором, другой по уголовному делу сослан на каторгу. Еще один Сиромаха решительно пристал к революции и служил в ЧК.
Когда Артур достиг совершеннолетия, он по своим наклонностям и потребностям почувствовал необходимость иметь постоянные независимые средства. Равномерная копотная жизненка с ежедневным корпением «от» и «до», с подсчитыванием два раза в месяц зарплаты, отягощенной вычетами налогов и займов, никак была не по нему. Ходя в кино, он серьезно примерял к себе всех знаменитых киноартисток, он вполне представлял, как с Диною Дурбин закатился бы в Аргентину.
Конечно, не институт, не образование было путем к такой жизни. Артур нащупывал какую-то другую службу, с легким перебрасыванием, с порханием – и та служба тоже нащупывала его. Так они встретились. Служба эта, хотя и не дала ему всех средств, сколько он хотел, но во время войны избавила от мобилизации, значит – спасла ему жизнь. И пока там дураки кисли в глиняных траншеях, Артур