элита, если нас так легко купить?
– Это очень серьезно, – кузнечным мехом дохнул Бобынин. – Продолжим завтра, ладно?
Уже был звонок на работу.
Герасимович увидел Нержина и договорился встретиться с ним после девяти часов вечера на задней лестнице в ателье художника.
Он ведь обещал ему – о разумно построенном обществе.
82
По сравнению с работой майора Шикина в работе майора Мышина была своя специфика, свои плюсы и минусы. Главный плюс был – чтение писем, их отправка или неотправка. А минусы были – что не от Мышина зависели этапирование, невыплата денег за работу, определение категории питания, сроки свиданий с родственниками и разные служебные придирки. Во многом завидуя конкурирующей организации – майору Шикину, который даже внутритюремные новости узнавал первый, майор Мышин налегал также на подсматривание через прозрачную занавеску: что делалось на прогулочном дворе. (Шикин, из-за неудачного расположения своего окна на третьем этаже, был лишен такой возможности.) Наблюдения за заключенными в их обычной жизни тоже давали Мышину кое-какой материал. Из своей засады он дополнял сведения, получаемые от осведомителей – видел, кто с кем ходил, говорил ли оживленно или равнодушно. А затем, выдавая или беря письмо, любил внезапно огорошить:
– Кстати, о чем вы вчера в обеденный перерыв говорили с Петровым?
И иногда получал таким образом от растерянного арестанта небесполезные сведения.
Сегодня в обеденный перерыв Мышин на несколько минут велел очередному зэку подождать и тоже подглядывал во двор. (Но охоты на стукачей он не увидел – она шла у другого конца здания.) В три часа дня, когда обеденный перерыв закончился, и неуспевших попасть на прием рассеял шебутной старшина, – велено было допустить Дырсина.
Иван Феофанович Дырсин был награжден от природы углоскулым впалым лицом, неразборчивостью речи, и даже фамилией, будто данной в насмешку. В институт когда-то он был принят от станка, через вечерний рабфак, учился скромно, упорно. Способности были в нем, но не умел он их выставлять, и всю жизнь его затирали и обижали. В Семерке сейчас его не эксплуатировал только кто не хотел. Именно потому, что десятка его, немного смягченная зачетами, теперь кончалась, он особенно робел перед начальством. Он больше всего боялся получить второй срок, которых навиделся в военные годы немало.
Он и первый-то срок получил несуразно. В начале войны его посадили за «антисоветскую агитацию» – по доносу соседей, метивших на его квартиру (и потом получивших ее). Правда, выяснилось, что агитации такой он не вел, но мог ее вести, так как слушал немецкое радио. Правда, немецкого радио он не слушал, но мог его слушать, так как имел дома запрещенный радиоприемник.
Правда, такого приемника он не имел, но вполне мог его иметь, так как по специальности был инженер-радист, а по доносу у него нашли в коробочке две радио-лампы.
Дырсину пришлось вдосыть хватить лагерей военных лет – и тех, где люди ели сырое зерно, украв его у лошади, и тех, где муку замешивали со снегом под дощечкой «Лагерный Пункт», прибитой на первой таежной сосне. За восемь лет, что Дырсин пробыл в стране ГУЛаг, умерли два их ребенка, стала костлявой старухой жена, – об эту пору вспомнили, что он – инженер, привезли сюда и стали выдавать ему сливочное масло, да еще сто рублей в месяц он посылал жене.
И вот от жены теперь необъяснимо не было писем. Она могла и умереть.
Майор Мышин сидел, сложив на столе руки. Был свободен от бумаг перед ним стол, закрыта чернильница, сухо перо, и не было никакого (как и никогда не бывало) выражения на его налитом искрасна-лиловом лице. Лоб его был такой налитой, что ни морщина старости, ни морщина размышления не могли пробиться в его коже. И щеки его были налитые. Лицо Мышина было как у обожженного глиняного идола с добавлением в глину розовой и фиолетовой красок. А глаза его были профессионально невыразительны, лишены жизни, пусты той особенной надменной пустотой, которая сохраняется у этого разряда при переходе на пенсию.
Никогда такого не случалось! Мышин предложил сесть (Дырсин уже стал перебирать, какую беду он мог нажить и о чем будет протокол). Затем майор помолчал (по инструкции) и, наконец, сказал:
– Вот вы все жалуетесь. Ходите и жалуетесь. Писем вам нет два месяца.
– Больше трех, гражданин начальник! – робко напомнил Дырсин.
– Ну три, какая разница? А подумали вы о том, что за человек ваша жена?
Мышин говорил неторопливо, ясно выговаривая слова и делая приличные остановки между фразами.
– Что за человек ваша жена. А?
– Я... не понимаю... – пролепетал Дырсин.
– Ну, чего не понимать? Политическое лицо ее – какое?
Дырсин побледнел. Не ко всему еще, оказывается, он притерпелся и приготовился. Что-то написала жена в письме, и теперь ее, накануне его освобождения...
Он про себя тайно помолился за жену. (Он научился молиться в лагере.) – Она – нытик, а нытики нам не нужны, – твердо разъяснял майор. – И какая-то странная у нее слепота: она не замечает хорошего в нашей жизни, а выпячивает одно плохое.
– Ради Бога! Что с ней случилось?! – болтая головой, воскликнул умоляюще Дырсин.
– С ней? – еще с большими паузами говорил Мышин. – С ней? Ничего. – (Дырсин выдохнул.) – Пока.
Очень не торопясь, он вынул из ящика письмо и подал его Дырсину.
– Благодарю вас! – задыхаясь, сказал Дырсин. – Можно идти?
– Нет. Прочтите здесь. Потому что такого письма я вам дать в общежитие не могу. Что будут думать заключенные о воле по таким письмам? Читайте.
И застыл лиловым истуканом, готовый на все тяготы своей службы.
Дырсин вынул лист из конверта. Ему незаметно было, но посторонний глаз письмо неприятно поражало, как бы заключая в себе образ написавшей его женщины: оно было на бумаге корявой, почти оберточной, и ни одна строка с края до края листа не проходила ровно, но все строки прогибались и безвольно падали направо вниз, вниз. Письмо было помечено 18 сентября:
'Дорогой Ваня! Села писать, а сама спать хочу, не могу. Прихожу с работы и сразу на огород, копаем с Манюшкой картошку. Уродила мелкая. В отпуск я никуда не ездила, не в чем было, вся оборвалась. Хотела денег скопить, да к тебе поехать – ничего не выходит. Ника тогда к тебе ездила, ей сказали – такого здесь нету, а мать и отец ее ругали – зачем поехала, теперь мол и тебя на заметку взяли, будут следить. Вообще мы с ними в отношениях натянутых, а с Л.В. они совсем даже не разговаривают.
Живем мы плохо. Бабушка, ведь, третий год ле-жит, не встает, вся высохла, умирать не умирает и не выздоравливает, всех нас замучила. Тут от бабушки вонь ужасная, а тут постоянно идут ссоры, с Л.В. я не разговариваю, Манюшка совсем разошлась с мужем, здоровье ее плохое, дети ее не слушаются, как приходим с работы, то ужас, висят одни проклятья, куда убежать, когда это кончится?
Ну, целую тебя крепко. Будь здоров.'
И даже не было подписи, или слова «твоя».
Терпеливо дождавшись, пока Дырсин прочтет и перечтет это письмо, майор Мышин пошевелил белыми бровями и фиолетовыми губами и сказал:
– Я не отдал вам этого письма, когда оно пришло. Я понимал, что это минутное настроение, а вам надо работать бодро. Я ждал, что она пришлет хорошее письмо. Но вот какое она прислала в прошлом месяце.
Дырсин безмолвно вскинулся на майора – но даже упрека не выражало, а только боль, его нескладное лицо. Он принял и вздрагивающими пальцами развернул второй распечатанный конверт и достал письмо с такими же перешибленными, заблудившимися строчками, в этот раз на листе из тетради.
'30 октября.
Дорогой Ваня! Ты обижаешься, что я редко пишу, а я с работы прихожу поздно и почти каждый день иду за палками в лес, а там вечер, я так устаю, что прямо валюсь, ночь сплю плохо, не дает бабушка. Встаю рано, в пять утра, а к восьми должна быть на работе. Еще, слава Богу, осень теплая, а вот зима нагрянет! Угля на складе не добьешься, только начальству или по блату.