вынашивал его в себе сам. Если же кто-нибудь робко обращал внимание Степанова на противуречие инструкций сегодняшних и вчерашних, на плохое снабжение института, на низкое качество отечественной аппаратуры или трудности с жильем, – освобожденный секретарь даже улыбался, и очки его светлели, ибо знали то словечко, которое он скажет сейчас:
– Ну, что ж поделать, товарищи. Это – ведомственная неразбериха. Но прогресс и в этом вопросе несомненен, вы не станете спорить!
Все же некоторые человеческие слабости были присущи и Степанову, но в очень ограниченных размерах. Так, ему нравилось, когда высшее начальство хвалило его и когда рядовые партийцы восхищались его опытностью. Нравилось потому, что это было справедливо.
Еще он пил водку – но только если его угощали или выставляли на столы, и всякий раз жаловался при этом, что водка смертельна вредна его здоровью.
По этой причине сам он ее никогда не покупал и никого не угощал. Вот, пожалуй, были и все его недостатки.
«Молодые» между собой иногда спорили, что такое Пастух. Ройтман говорил:
– Друзья мои! Он – пророк глубокой чернильницы. Он – душа отпечатанной бумажки. Такие люди неизбежны в переходный период.
Но Клыкачев улыбался с оскалом:
– Желторотые! Попадись мы ему между зубами – он нас с дерьмом схамает. Не думайте, что он глуп. Он за пятьдесят лет тоже жить научился.
По-вашему, это зря: каждое собрание – разносную резолюцию? Он историю Марфина этим пишет! Он пре-ду-смо-три-тельно материальчики накопляет: при любом обороте любая инспекция пусть убедится, что освобожденный секретарь сигнализировал, внимание общественности – приковывал.
В недобросовестном освещении Клыкачева Степанов представал человеком кляузным, скрытным, всеми правдами и не правдами выращивающим трех сыновей.
Три сына у Степанова действительно были и непрерывно требовали с отца денег. Всех трех он определил на исторический факультет, зная, что история для марксиста наука не трудная. Расчет у него был как будто и верен, но не учел он (как и единый государственный план просвещения), что внезапно наступит полное насыщение историками-марксистами всех школ, техникумов и кратковременных курсов сперва Москвы, потом Московской области, а потом и до Урала. Первый сын закончил и не остался кормить родителей, а поехал в Ханты-Мансийск. Второму предлагали при распределении Улан-Удэ, когда же окончит третий – вряд ли он сумеет найти что-нибудь ближе острова Борнео.
Тем более цепко отец держался за свою работу и за маленький домик на окраине Москвы с двенадцатью сотками огорода, бочками квашеной капусты и откормом двух-трех свиней. Жена Степанова, женщина трезвая и может быть даже несколько отсталая, видела в выращивании свиней основной интерес жизни и опору семейного бюджета. У нее неуклонно было намечено на минувшее воскресенье ехать с мужем в район и там покупать поросенка. Из-за этой (удавшейся) операции Степанов и не приходил вчера, в воскресенье, на работу, хотя у него сердце было не на месте после субботнего разговора и рвалось в Марфино.
В субботу в Политуправлении Степанова постиг удар. Один работник, очень ответственный, но, несмотря на свои ответственные тревоги, и очень упитанный, так примерно пудиков на шесть-на семь, посмотрел на худой заезженный очками нос Степанова и спросил ленивым баритоном:
– Да, Степанов, – а как у тебя с иудеями?
– С иу... кем? – навострился дослышать Степанов.
– С иудеями. – И видя непонимание собеседника, пояснил:
– Ну, с жидами, значит.
Захваченный врасплох и боясь повторить это обоюдоострое слово, за которое так недавно давали десять лет как за антисоветскую агитацию, а когда-то и к стенке ставили, Степанов неопределенно пробормотал:
– Е-есть...
– Ну, и что ты там с ними думаешь?..
Но зазвонил телефон, ответственный товарищ взял трубку и больше не разговаривал со Степановым.
В смятеньи Степанов перечел в Управлении всю пачку директив, инструкций и указаний – но черные буквы на белой бумаге лукаво обходили иудейский вопрос.
Весь воскресный день, в езде за поросенком, он думал, думал и в отчаянии скреб грудь. Видно, от старости притупела его догадливость! А теперь – позор! – испытанный работник, Степанов прохлопывал какую-то важную новую кампанию и даже косвенно сам оказался замешан в интригах врагов, потому что вся эта группа Ройтмана-Клыкачева...
Растерянный, приехал Степанов в понедельник утром на работу. После отказа Шикина погонять в биллиард (Степанов имел умысел выведать что-нибудь от Шикина), задыхающийся от отсутствия инструкций освобожденный секретарь заперся в парткоме и два часа кряду лихо гонял металлические шары сам с собой, иногда перебивая и через борт. Громадный настенный бронзированный барельеф из четырех голов Основоположников внакладку был сви-детелем нескольких блестящих ударов, когда в лузу клалось по два и по три шара зараз. Но силуэты на барельефе оставались бронзово-бесстрастны. Гении смотрели друг другу в затылок и не подсказывали Степанову решения, как ему не погубить здоровый коллектив и даже укрепить его в новой обстановке.
Изнуренный, он наконец услышал телефонный звонок и припал к трубке.
Ему звонили, во-первых, чтобы сегодня вечером не проводить обычной комсомольской и партийной политучеб, но собрать всех людей на лекцию «Диалектический материализм – передовое мировоззрение», которую прочтет лектор обкома. Во-вторых, что в Марфино уже выехала машина с двумя товарищами, которые дадут соответствующие установки по вопросу борьбы с низкопоклонством перед заграницей.
Освобожденный секретарь воспрял, повеселел, загнал дуплет в лузу и убрал биллиард за шкаф.
Еще то повышало его настроение, что купленный вчера розовоухий поросенок очень охотно, не привередничая, кушал запарку и вечером и утром.
Это давало надежду дешево и хорошо его откормить.
79
В кабинете инженер-полковника Яконова был майор Шикин.
Они сидели и беседовали как равный с равным, вполне приязненно, хотя каждый из них презирал и терпеть не мог другого.
Яконов любил говаривать на собраниях: «мы, чекисты». Но для Шикина он все равно оставался тем прежним – врагом народа, ездившим за границу, отбывавшим срок, прощенным, даже принятым в лоно госбезопасности, но не невиновным! Неизбежно, неизбежно должен был наступить тот день, когда Органы разоблачат Яконова и снова арестуют. С наслаждением Шикин сам бы тогда сорвал с него погоны! Старательного большеголового коротышку-майора задевала роскошная снисходитель-ность инженер- полковника, та барская самоуверенность, с которой он нес бремя власти. Шикин всегда поэтому старался подчеркнуть значение свое и недооцениваемой инженер-полковником оперативной работы.
Сейчас он предлагал на следующем развернутом совещании о бдительности поставить доклад Яконова о состоянии бдительности в институте, с жестокой критикой всех недостатков. Такое совещание хорошо было бы связать с этапированием недобросовестных зэ-ка и с введением новой формы секретных журналов.
Инженер-полковник Яконов, после вчерашнего приступа замученный, с синими подглазными мешками, но все же сохраняя приятную округлость черт лица и кивая словам майора, – там, в глубине, за стенами и рвами, куда не проникал ничей взгляд, может быть только взгляд жены, думал, какая гадкая сероволосая поседевшая над анализом доносов вошь этот майор Шикин, как идиотски ничтожны его занятия, какой кретинизм все его предложения.
Яконову дали единственный месяц. Через месяц могла лечь на плаху его голова. Надо было вырваться из брони командования, из оскорузлости высокого положения – самому сесть за схемы, подумать в тишине.
Но полуторное кожаное кресло, в котором сидел инженер-полковник, в самом себе уже несло свое