того, в присутствии самого суда во время первого и второго заседания рядом со мной была поставлена преторианская стража, чтобы помешать мне с кем-либо разговаривать даже во время перерывов, давая тем самым понять, что не только в тюрьме, но и на суде – в вашем присутствии – они не обращают ни малейшего внимания на ваши распоряжения. Я хотел поставить этот вопрос на следующем заседании как вопрос об элементарном уважении к суду, но... мне не позволили больше присутствовать на нем. И если после того, как к вам проявлено такое неуважение, нас привели сюда, чтобы вы отправили нас в тюрьму во имя «законности», которую они, и только они, нарушают с 10 марта, - более чем печальна роль, которую вам хотят навязать. В данном случае ни разу не случилось того, о чем говорит латинское изречение: cedant arma togae. Я прошу, чтобы вы особо приняли во внимание это обстоятельство.
Но все эти меры оказались совершенно бесполезными, так как мои храбрые товарищи с невиданной гражданской доблестью четко выполнили свой долг.
«Да, мы пошли сражаться за свободу Кубы и не сожалеем, что сделали это». Так заявили они один за другим, отвечая на вопросы прокурора. И тотчас же с удивительным мужеством, обращаясь к суду, они разоблачали ужасные преступления, которые были совершены по отношению к нашим павшим братьям. Хотя я не присутствовал на суде, тем не менее мог следить за процессом из моей камеры и знал обо всех деталях благодаря помощи заключенных тюрьмы Бониато. Несмотря на все угрозы строгого наказания, они изобрели остроумные способы, чтобы передавать мне вырезки из газет и всевозможную другую информацию. Тем самым они мстили за злоупотребления и издевательства со стороны директора тюрьмы Табоада и смотрителя, лейтенанта Росабаля, которые заставлют их работать от зари до зари на строительстве особняков для частных лиц, морят их голодом, расхищая средства, предназначенные на содержание заключенных.
По мере того как продолжался процесс, роли менялись: те, кто должен был обвинять, стали обвиняемыми, а обвиняемые превратились в обвинителей. Теперь шел суд не над революционерами – на нем навсегда был осужден господин, которого зовут Батиста... Monstrum horrendum!.. Не важно, что храбрые и достойные молодые люди были осуждены,- ведь завтра народ осудит диктатора и его жестоких наемников. Их сослали на остров Пинос, в застенках которого еше бродит призрак Кастельса и слышатся предсмертные стоны стольких убитых. Там, в тяжком заключении они расплачиваются за свою любовь к свободе, оказавшись оторванными от общества, от своих семей и изгнанные со своей родины. Не кажется ли вам, что в таких условиях мне, как адвокату, очень трудно выполнять свою миссию?
В результате стольких грязных махинаций по прихоти тех, кто диктует, и слабости тех, кто судит; вот я здесь в этой комнатенке Гражданской Больницы, куда меня привели для того, чтобы тайно судить, чтобы приглушить мой голос, и никто не узнал о вещах, которые я собираюсь сказать. Для чего нужны этому величественному Дворцу Правосудия, где, безусловно, встречаются господа судьи, еще больше удобств? Будет неуместно вас предупреждать о том, как совершается правосудие из больничной палаты, окруженной охранниками со штыками в руках, так что граждане могут подумать, что наше правосудие «заболело... и арестовано».
Напоминаю вам, что ваши законы установлены так, что суд должен быть «гласным и народным»; однако, вход для народа сюда полностью запрещен. Разрешено войти только двум адвокатам и шести журналистам, в чьих газетах цензура не позволила опубликовать ни одного слова. Я вижу, что у меня единственная публика в зале и в коридоре, около шести солдат и служащие. Спасибо за столь серьезное и достойное внимание, которого я удостоен! Хоть бы и оказалась передо мной вся Армия! Я знаю, что однажды вы будете гореть желанием смыть это ужасное пятно позора и крови, которое оставили на мундирах военных амбиции маленькой группы безоружных. Поэтому пусть они пока живут в свое удовольствие... если народ не сбросит их гораздо раньше!
И наконец, я должен сказать, что мне в моей камере не дали возможности пользоваться ни одним кодексом уголовного права. Я располагаю только вот этим небольшим кодексом, который только что дал мне адвокат, храбрый защитник моих товарищей, доктор Баудилио Кастельянос. Мне не позволили также получить книги Марти; видимо, тюремная цензура сочла их слишком подрывными. Или, может быть, мне не дали их потому, что я сказал ранее, что Марти был идейным вдохновителем 26 июля? Более того, мне было запрещено принести с собой на заседание суда какую-либо книгу по любой другой отрасли. Но это не имеет значения! В своем сердце несу я мысли Учителя, в своем сознании несу я благородные идей всех людей, которые защищали свободу народов.
Я прошу трибунал только об одном и надеюсь, что он удовлетворит мою просьбу в качестве компенсации за все эксцессы и нарушения законности, которые мне пришлось перенести, не получив никакой защиты со стороны закона: пусть же уважается мое право высказать все с полной свободой. Без этого не может быть соблюдена хотя бы видимость правосудия, и это было бы последним звеном – и самым тяжелым – в цепи бесчестия и трусости.
Должен признаться, кое-что меня разочаровало. Я думал, что господин прокурор выступит с ужасным обвинением, готовый полностью обосновать намерение и причины, по которым во имя справедливости и права – но какого права и какой справедливости? – меня должны приговорить к 26 годам заключения. Но нет. Прокурор ограничился только чтением 148-й статьи Кодекса социальной защиты, согласно которой ввиду отягчающих вину обстоятельств он требует для меня 26 лет тюремного заключения. Мне кажется, что две минуты – слишком малое время, чтобы требовать и обосновать необходимость лишить человека свободы более чем на четверть века. Может быть, господин прокурор недоволен этим судом? Потому что, как я замечаю, его лаконизм не идет ни в какое сравнение с той торжественностью, даже некоторой долей гордости, с которой господа судьи заявили, что данный процесс имеет огромное значение. А я знаю случай, когда прокуроры при рассмотрении простого дела о торговле наркотиками говорят в десять раз больше, требуя приговорить гражданина к шести месяцам заключения. Господин же прокурор не произнес ни одного слова, чтобы обосновать требуемый им приговор. Я не хочу быть несправедливым... я понимаю, что трудно прокурору, который поклялся быть верным конституции республики, требовать здесь от имени неконституционного, самозванного, не имеющего никакого законного и тем более морального права на существование правительства, чтобы молодой кубинец, такой же как и он, юрист, пожалуй... такой же достойный, как и он, человек, был брошен на 26 лет в тюрьму. Но господин пркурор – человек не без таланта, а я видел людей менее способных, чем он, но исписавших для обоснования такого требования кипы бумаги. Как можно поверить, что у него не хватает аргументов для обоснования подобного приговора – ну хотя бы для пятнадцатиминктного выступления,- как бы это отвратительно ни было для любого честного человека? Нет сомнений, что в основе всего этого – большой заговор.
Господа судьи! Откуда такая заинтересованность в том, чтобы я молчал? Почему не высказывают никаких доводов, дабы не дать никаких оснований, против которых я мог бы выдвинуть свои аргументы? Может быть, нет никаких юридических, моральных и политических оснований для серьезной постановки вопроса? Неужели так боятся правды? Или же они хотят, чтобы я тоже говорил здесь всего две минуты и не затронул тех вопросов, которые кое-кому не дают спать с 26 июля? Ограничив обвинительное заключение всего лишь простым чтением пяти строк из статьи Кодекса социальной защиты... может быть, предполагалось... что я ограничусь тем же и буду вертеться лишь вокруг этих строк, подобно рабу вокруг мельничного жернова? Я никоим образом не примирюсь с этим кляпом, потому что на этом суде обсуждается нечто большее, чем просто свобода одного человека: спор идет по принципиальным, основным вопросам, судится право людей быть свободными, спор идет о самих основах нашего существования как цивилизованной и демократической страны. После окончания своей речи я не хочу упрекать самого себя в том, что я не защитил хоть один принцип, не высказал хоть одну истину, не разоблачил все преступления.