Отвечал мне Яков благодарственным письмом. «Обрадовал ты меня, мол, батюшка; есть мое намерение посвятить себя ученому званию - и протекция у меня есть; поступлю в университет, буду доктором; потому - к науке большую склонность чувствую».
Прочел я Яшино письмо и пуще опечалился; а поделиться горем скоро стало не с кем: старуха моя о ту пору простудилась сильно и скончалась - от этой ли самой простуды, или господь ее. любя, прибрал - неизвестно. Заплачу, заплачу я, бывало, вдовец одинокий, - а что поделаешь? Так тому, знать, и быть. И рад бы в землю уйти… да тверда она… не расступается. А сам сына поджидаю; потому - он известил меня: «Прежде, мол, чем в Москву поеду, домой наведаюсь». И точно: приехал он в родительский дом - но только пожил в нем недолго. Словно что его торопило: так бы, кажись, на крылах полетел в Москву, в университет свой любезный! Стал я расспрашивать его о сомнениях - какая, дескать, причина? - но и разговоров больших от него не услышал: одна мысль затесалась в голову - и полно! Ближним, говорит, хочу помогать. Ну-с, поехал он от меня - почитай, что ни гроша с собой не взял, только малость из платья. Уж очень он на себя надеялся! И не попусту. Экзамен выдержал отлично, в студенты поступил, уроки цо частным домам приобрел… Тверд он был и древних-то языках! И как вы полагаете? Мне же деньги высылать вздумал. Повеселел я маленько - конечно, не из-за денег - я их ему назад отослал и побранил его даже; а повеселел, потому что вижу: путь в малом будет. Только недолго длилось мое веселье!
Приехал он на первые вакации… И что за чудо! Не узнаю я моего Якова! Скучный такой стал, угрюмый - слова от него не добьешься. И в лице переменился: почитай, на десять лет постарел. Он и прежде застенчив был, что и говорить! Чуть что - сейчас заробеет и закраснеется весь, как девица… Но поднимет он глаза - так ты и видишь, что светлехонько у него на душе! А теперь не то. Не робеет он - а дичится, словно волк, и глядит всё исподлобья. Ни тебе улыбки, ни тебе привета - как есть камень! Примусь я его расспрашивать - либо молчит, либо огрызается. Стал я думать: уж не запил ли он - сохрани бог! либо к картам пристрастия не получил ли? или вот еще насчет женской слабости не приключилось ли что? В юные лета присухи действуют сильно - ну, да в таком большом городе, как Москва, не без худых примеров и оказий! Однако нет: ничего подобного не видать. Питье его - квас да вода; на женский пол не взирает - да и вообще с людьми не знается. И что мне было горше всего: нету в нем прежнего доверья ко мне - равнодушие какое-то проявилось: точно ему всё свое опостылело. Заведу я беседу о науках, об университете - и тут настоящего ответа добиться не могу. В церковь он, однако, ходил, но тоже не без странности: везде-то он суров да хмур - а тут, в церкви-то, всё словно ухмыляется. Пожил он у меня таким манером недель с шесть - да опять в Москву! Из Москвы написал мне раза два - и показалось мне из его писем, будто он опять приходит в чувство. Но представьте вы себе мое удивление, милостивый государь! Вдруг в самый развал зимы, перед святками - является он ко мне! Каким манером? Как? Что? Знаю я, что об эту пору вакаций нет. «Ты из Москвы?» - спрашиваю я.- «Из Москвы».- «А как же… Университет-то?» - «Университет я бросил». - «Бросил?» - «Точно так». - «Навсегда?» - «Навсегда».- «Да ты, Яков, болен, что ли?» - «Нет, говорит, батюшка, я не болен; а только вы, батюшка, меня не тревожьте и не расспрашивайте; а то я отсюда уйду - только вы меня и видали». Говорит мне Яков: не болен - а у самого лицо такое, что я даже ужаснулся! Страшное, темное, не человеческое словно! Щеки этта подтянуло, скулы выпятились, кости да кожа, голос как из бочки… а глаза… Господи владьшо! Что это за глаза? Грозные, дикие, всё по сторонам мечутся - и поймать пх нельзя; брови сдвинуты, губы тоже как-то набок скрючены… Что сталось с моим Иосифом прекрасным, с тихоней моим? Ума не приложу. «Уж не рехнулся ли он?» - думаю я так-то. Скитается, как привидение, по ночам не спит, а то вдруг возьмет да уставится в угол и словно весь окоченеет… Жутко таково! Хоть он и грозил мне, что уйдет из дому, если я его в покое не оставлю, но ведь я отец! Последняя моя надежда разрушается - а я молчи? Вот однажды, улуча время, стал я слезно молить Якова, памятью покойницы его матери заклинать его стал: «Скажи, мол, мне, как отцу по плоти и по духу, Яша, что с тобою? Не убивай ты меня - объяснись, облегчи свое сердце! Уж не загубил ли ты какую христианскую душу? Так покайся!» - «Ну, батюшка,- говорит он мне вдруг (а дело-то пришлось к ночи),- разжалобил ты меня; скажу я тебе всю правду! Души я никакой не загубил - а моя собственная душа пропадает».- «Каким это образом?» - «А вот как…- И тут Яков впервоена меня глаза поднял…- Вот уже четвертый месяц»,- начал он… Но вдруг у него речь оборвалась - и тяжело дышать он стал. «Что такое четвертый месяц? Сказывай, не томи!» - «Четвертый месяц, как я его вижу».- «Его? Кого его?» - «Да того… что к ночи называть неудобно». Я так и похолодел весь и затрясся. «Как?! - говорю,- ты его видишь?» - «Да».- «И теперь видишь?» - «Да».- «Где?» А сам я и обернуться не смею - и говорим мы оба шёпотом. «А вон где…- И глазами мне указывает…- вон, в углу». Я таки осмелился… глянул в угол: ничего там нету! «Да там ничего нет, Яков, помилуй!» - «Ты не видишь - а я вижу». Я опять глянул… опять ничего. Вспомнился мне вдруг старичок в лесу, что каштанчик ему подарил. «Какой он из себя? - говорю…- зеленый?» - «Нет, не зеленый, а черный».- «С рогами?»- «Нет, он как человек - только весь черный». Яков сам говорит, а у самого зубы оскалились - и побледнел он, как мертвец, и жмется он ко мне со страху; а глаза словно выскочить хотят - и глядит он всё в угол. «Да это тень тебе мерещится.- говорю я,- это чернота от тени, а ты ее за человека принимаешь».- «Как бы не так! Я и глаза его вижу: вон он ворочает белками, вон руку поднимает, зовет».- «Яков, Яков, ты бы попробовал, помолился: наваждение это бы рассеялось. Да воскреснет бог и расточатся враги его!» - «Пробовал, говорит, да ничего не действует».- «Постой, постой, Яков, не малодушествуй; я ладаном покурю, молитву почитаю, святой водой кругом тебя окроплю». Яков только рукой махнул. «Ни в ладан я твой не верю, ни в воду святую; но помогают они ни на грош. Мне с ним теперь уж не расстаться. Как пришел он ко мне нынешним летом в один проклятый день - так с тех пор уж он мой гость неизменный, и выжить его нельзя. Ты это знай, отец, и больше моему поведению не дивись - и меня не мучь».- «В какой же это день пришел он к тебе? - спрашиваю я его, а сам всё его крещу.- Уж не тогда ли, когда ты о сомнении писал?» Яков отвел мою руку. «Оставь ты меня, говорит, батюшка, не вводи ты меня в досаду, чтобы хуже чего не было. Мне ведь на себя и руку наложить недолго». Можете себе представить, милостивый государь, каково мне было это слушать!.. Помнится, я всю ночь проплакал. «Чем, думаю, заслужил я такой гнев господень?»
Тут отец Алексей достал из кармана клетчатый носовой платок и стал сморкаться - да, кстати, утер украдкой глаза.
– Худое пошло тогда наше житье! - продолжал он,- Уж я только об одном и думаю: как бы он не сбег или, сохрани господи, в самом деле над собою какого зла не учинил! Караулю я его на каждом шагу - а в разговор и вступать-то боюсь. И проживала в ту пору вблизи нас соседка, полковница, вдова - Марфой Савишной ее звали; большое я к ней уважение питал - потому женщина рассудительная и тихая даром, что молодая и собой пригожая; хаживал я к ней часто - и она моим званием не гнушалась. С горя да с тоски, не зная, что уж и придумать, я возьми да всё ей и расскажи. Сперва она очень ужаснулась и даже всполошилась вся; а потом раздумье на нее нашло. Долго она изволила сидеть этак молча; а потом пожелала сына моего видеть и побеседовать с ним. И почувствовал я тут, что беспременно мне следует исполнить ее волю; ибо не женское любопытство в этом случае действует, а нечто иное. Вернувшись домой, стал я убеждать Якова: «Поди, мол, со мною к госпоже полковнице». Так он и руками и ногами! «Не пойду, говорит, ни за что! О чем я с ней буду беседовать!» Даже кричать на меня стал. Однако я, наконец, уломал его - и, запрягши саночки, повез его к Марфе Савишне, да, до уговору, оставил его с нею на-едипо. Самому мне удивительно, как это он скоро согласился? Ну, ничего,- посмотрим. Часа через три или четыре возвращается мой Яков. «Ну,- спрашиваю я,- как тебе соседка наша понравилась?» Ничего он мне не отвечает. Я опять его пытать. «Добродетельная, говорю, дама… Обласкала, чай. тебя?» - «Да, говорит, она не как прочие». Вижу я, он как будто помягче стал. И решился я тут его спросить… «А наваждение, говорю, как?» Глянул Яков на меня, как кнутом стеганул,- и опять ничего не промолвил. Не стал я его больше тревожить, убрался из комнаты вон; а час спустя подошел я к двери, посмотрел сквозь замочную скважину… И что же вы думаете? - спит мой Яков! Лег на постельку и спит. Перекрестился я тут несколько раз кряду. Пошли, мол, господь, всякой благодати Марфе Савишне! Видно, сумела голубушка, ожесточенное его сердце тронуть!
На следующий день, смотрю, берет Яков шапку… Думаю - спросить его: куда, мол, идешь? - да нет, лучше не спрашивать… наверное к ней!.. И точно - к ней, к Марфе Савишне отправился Яков и еще дольше прежнего у ней просидел; а на следующий день - опять! А там через день - опять! Начал я воскресать духом; потому вижу: происходит в сыне перемена,- и лицо у него другое стало - и в глаза ему глядеть стало возможно: не отворачивается. Унылость всё в нем та же, да отчаянности прежней, ужаса прежнего нет. Но не успел я ободриться маленько как опять всё разом оборвалось! Опять одичал Яков, опять приступиться к