Он кинулся к дверям и наложил запор.
– Но нет, опять не то! Надо идти, идти…
Он уже ступил было на лестницу, как вдруг опять послышались чьи-то шаги.
Эти шаги послышались очень далеко, ещё в самом начале лестницы, но он очень хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать почему-то, что это непременно сюда. Звуки, что ли, были такие особенные, знаменательные. Шаги были тяжелые, ровные, неспешные. Вот уж он прошел первый этаж, вот поднялся еще. Послышалась тяжелая одышка входившего. Вот уж и третий этаж начался… Сюда! И вдруг показалось ему, что он точно окостенел, что это точно во сне, когда снится, что догоняют, близко, убить хотят, а сам точно прирос к месту и руками пошевелить нельзя.
Тут в мозгу его кто-то отчаянно крикнул - 'Неужели?..' Еще раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.
Трамвай накрыл его, и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза'…
А ещё я видел юнца с мелкой крысиной мордочкой, подергивающегося на грязноватом полу парадной. Сухие лапки, выгнутые над грудью, сотрясались, точно его били в спину. Двое других лежали с неестественно вывернутыми головами, и один из них, тот, что ближе, уставился на меня слизистым пустым рыбьим глазом.
Тусклый багровый свет исходил от лампочки, свисающей на перекрученном проводе. Меня точно погрузили в вишневый сироп. И я знал, что небо над городом такого же багрово-тусклого цвета, и багрова, как короста, луна, вспухшая над горбатыми крышами, и багровы от загустелой крови кривые стены домов. Все было в красном - пульсируя и расплываясь оттенками смерти. Сладковатая сукровица вылизывала облицовку канала, и нарывные, гнилушечно-зеленые фонари проваливались в бездну проспекта. Там был мрак, откуда доносилось смрадное дыхание зверя. Сонмы обезумевших тварей сновали во дворах и в тесноте переулков. Кровяное затмение было для них привычной средой обитания. Слышался прерывистый хрип, почмокивание, царапанье быстрых коготков по асфальту. Хотелось тоже - разинуть пасть и испустить низкий рев, который бы обозначил здесь мое присутствие. Чтобы волна ужаса перевернула копошащуюся по закуткам мелюзгу, чтобы прыснула она во все стороны, как тараканы при свете, и чтобы, забившись в щели, притихла, чувствуя голод и нетерпение подлинного хозяина ночи. Я едва сдерживался, чтобы не зарычать, меня снова крепко подташнивало, и желудок, взбесившись, выталкивал к горлу желчную пену.
Вот почему, как отвратительную касторку, почти десять лет запихивают в нас скучноватую школьную классику. Лопай Толстого, принимай столовыми ложками Лермонтова и Пушкина, жри Тургенева, глотай Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Достоевского. Это, может быть, и невкусное, но единственное лекарство от бестии, которая живет в каждом. Человек состоит из света и тьмы, добра и зла, бога и дьявола; в любом из нас непременно существует 'оно', и его привлекает лишь красная сладость, струящаяся в артериях. Будить это 'оно' опасно. Раз проснувшись, бестия уже не выпускает добычу из цепких когтей. Возвращение к человеческому существованию невозможно. Память - это расплата. Предупреждал же Валерик, чтобы я ни в коем случае не включал 'зеленую лампу'.
И вместе с тем я опять чувствовал удивительное освобождение. Точно распахнулась дверь тесной камеры и засинел вокруг невообразимый прежде простор. Тошнота прошла, желчная пена осела, как будто её и не было; испарения крови рождали теперь не муторность, а наоборот - прилив свежих сил. Хотелось двигаться, принюхиваться, идти по кисловатому следу. Хотелось снова слышать визг жертвы и рвать когтями живое теплое мясо. Доктор Джекил сейчас уже не казался мне таким отвратительным. Подумаешь, - слабый маленький человечек, удовлетворяющий свои нехитрые страсти. Запуганный обществом, вынужденный все время скрываться от суровой длани закона. Как он прятался и юлил, как он старался, чтобы никто не проник в его позорную тайну. Сколько мучений он принял, и как он в конце концов был все же настигнут неумолимой судьбой. Я даже испытывал к нему жалостливую симпатию. У меня самого ситуация была совершенно иная. Доктор Джекил, преображаясь в мистера Хайда, неизбежно становился изгоем; я же, став хищником, напротив, буду примером для подражания. Наподобие Аль Капоне, Джека- Потрошителя или знаменитого Диллингера. Эпоха со времен Р. Л. Стивенсона изменилась. Легенды теперь слагаются вовсе не о героях, а о преступниках. О них пишут романы, где они жестоки и романтичны, о них ставят фильмы, где они метко стреляют и любят красивых женщин, их показывает телевидение во время пышных и длительных церемоний. Я никуда не исчезну, я просто стану одним из них.
Кажется, я уже совсем успокоился, если не сказать больше; дышал я ровно, и единственное, чего я пока решительно не хотел, - это увидеть в зеркале свое истинное отражение. Я, наверное, не был ещё готов к этому. А потому, отворачиваясь и старательно опуская глаза, не рискуя даже случайно заглянуть в темную амальгаму, я подкрался к трехстворчатому трюмо в углу комнаты и закрыл его центральную часть боковыми створками.
Мореная фанера изнанки скрыла от меня - меня самого.
Я облегченно вздохнул.
А затем собрал раскрытые книги и, не соблюдая порядок, сунул их обратно на полку.
Больше я их оттуда никогда не сниму.
Выбора у меня действительно не было. Потому что свой выбор я уже давно сделал.
– Секундочку, - сказала Эля. Соскользнула с тахты и, изогнувшись, подхватила разбросанную на кресле одежду.
– Не смотри на меня сейчас, - попросила она.
Меня всегда поражало, как женщины меняются при одевании. Вот только что - беззащитность, доверчивость, детская, чуть ли не до слез, растерянность перед силой. И сразу же - отстраненность, сдержанность, не позволяющая даже напоминать о том, что было; высокомерие той, кого просят, к тому, кто по статусу своему должен просить. Платье облекает их, как непробиваемая броня.
Эля не составляла тут исключения. Она вжикнула молнией, одернула платье и, как по мановению пальца, стала совершенно иной: недоступной, будто впервые оказалась наедине с незнакомым мужчиной. Лишь помаргивание, более частое, чем всегда, выдавало смятение.
Я, впрочем, тоже успел натянуть футболку и джинсы. Хотя для меня одежда значения не имела.
– Повтори, пожалуйста, что тебе велели сказать…
– Они… в общем, они предлагают сдаться. Выйти из квартиры… в человеческом облике… сесть к ним в машину. Машина, я, кстати, видела, уже ждет. Тебе гарантируют жизнь, квалифицированную медицинскую помощь и, как сказано было, относительную свободу. Они велели особенно подчеркнуть, что ни сейчас, ни в будущем тебе ничто не грозит. Они рассчитывают на сотрудничество.
– Сколько их?
– Я говорила с двоими. Но их там, вероятно, гораздо больше. Они также велели тебе сказать, что скрыться все равно не удастся. Дом оцеплен, на крыше - они предупредили - специальное подразделение. Приказ - остановить тебя любой ценой…
Эля нервно щелкнула замочком на сумочке.
– Ну все, я - пошла…
– Сядь, - негромко, но внятно сказал я.
У неё подогнулись колени, и она плюхнулась в кресло, скрипнувшее сиденьем.
– Если ты оставишь меня как заложницу, они все равно будут стрелять. Это они тоже специально предупредили…
– Откуда они, как ты думаешь?
– Я не знаю… Но они сказали, что существует особая правительственная программа для таких, как ты. Работает уже не первый год, все будет законно…
– Да?
– Ну… они так сказали.
– Значит, других у меня вариантов нет?
Эля еле заметно пожала плечами.
– Сколько они ещё будут ждать?
– Минут пятнадцать…
Будильник, приткнутый в углу полки, отстукивал электрические секунды. Минутная стрелка дрогнула и