— Замолчи. Это я кричу.
И ожесточённо барабанил по мне.
Мы с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем, не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда и это не действовало, начинал всерьёз грозить:
— Диди скажу-у… Папе скажу-у…
— Докладчику — первый кнут, — говорил Ники.
— Пусть кнут, а я скажу.
— Ну замолчи, Володя, — начинал уступать Ники, — я тебе жалую медаль.
— Какую? — спрашивал я.
— В ладонь, — отвечал Ники.
И тогда я, уже от полной души, говорил:
— Рад стараться, ваше императорское высочество.
Тогда же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры о медали. Начиналась торговля.
— Сколько раз Дунаем будешь? — деловито осведомлялся Ники.
— Два раза буду.
— Мало два раза. Сто раз, — требовал Ники.
— Двести раз буду.
— Нет, сто.
— Сто много. Буду двести.
— Двести мало, требую сто.
— Сто — тогда две медали.
— Ну хорошо. Две так две. Ты маленький.
— Я маленький. Мне надо две.
— Маленькие по две не носят. Где это ты видел?
— Я видел.
— Врёшь.
— Ей-богу, не вру. Видел.
— Божиться грех, дурачок.
— Значит, жалуешь две?
— Две. Иди спать.
Жоржик счастливо вздыхал и шёл к себе. Ники вдруг что-то вспоминал, приподнимался и угрожающе говорил Жоржу:
— Но только чтобы животом вверх лежать!
Жорж вздыхал и отвечал:
— Животом там животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь — папе скажу.
И, как по команде, все сразу засыпали, удовлетворённые, что жгучие вопросы жизни благополучно разрешены…
Время от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков «для принятия участия в играх их высочеств», как это на суконном языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям. У них уже было твёрдое и дальнозоркое представление о важности двора, и соображения карьерности, и насторожённое внимание ко всему, и то подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на уме. С переляку[70] они и меня иногда именовали высочеством, понимая, что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти, как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало несимпатичными. В припадке ревности я даже выучил великих князей песенке, которую распевали у нас на Псковской улице:
Определённого мотива этой песенке у нас не было, мы всегда пели его импровизацией, и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты подражательные способности, и он не раз морил нас со смеху.
Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. Дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови мамиными красными чернилами написал, как мог: «Дружба на веки вечные, до гроба». Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывала через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда моё воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путём долгих переговоров с Аннушкой я упросил её купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел её через марку каракулями, несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком «Володя», а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твёрдостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию — признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своём месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.
Рыжих мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, рыжие поголовно все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про бороду; рыжие вежливо слушали и криво улыбались — фу, какие противные! Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась угроза:
— Завтра будут мальчики, — то великие князья с редким искусством начинали дуэт: «Не надо рыжих…». А Жоржик невпопад обмолвился:
— К чёлту рыжих! — что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала спирт.
Как чудесно и таинственно было сознавать, что неподалёку, рукой подать, в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других, переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских, знаки пальцами — как то: если я поднял большой палец мякотью к Ники, то это значило: «Дай списать задачу». Если я его поднял ногтем к нему, то это значило: «Надо произвести шум для отвлечения внимания». Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые беседы, как глухонемые. И это было таинственно, и прекрасно, и дружески связывающе.
Пасха в Аничковом дворце
В годах: 1876-м, 1877-м, 1878-м и 1879-м — все предметы, начиная с грамоты, преподавала одна моя