Три недели после родов О-Ёнэ, как и полагается, провела в постели. Но в то время, как тело её пребывало в полном покое, душа не знала ни минуты отдыха. Соскэ без всякой пышности похоронил маленькое тельце, а потом сделал поминальную табличку, на которой чёрным лаком было написано посмертное имя[26]. Другого имени у младенца не было, его не успели дать. Вначале табличка стояла на шкафчике в столовой, и, вернувшись со службы, Соскэ непременно зажигал перед ней ароматичные курения. Лежавшая в маленькой комнате О-Ёнэ временами ощущала их аромат, настолько обострились за это время все её чувства. Но немного спустя Соскэ почему-то убрал табличку в шкаф, где аккуратно завёрнутые в кусок материи, каждая в отдельности, хранились поминальные таблички умершего в Фукуоке ребёнка и отца Соскэ. В своё время, покидая Токио, Соскэ решил все поминальные таблички оставить на попечение храма, чтобы не возить их с места на место, за исключением таблички отца, которую он взял с собой.
От глаз О-Ёнэ не укрылось, что Соскэ убрал табличку, но этот его поступок она не сочла случайным. Обе таблички умерших детей были связаны в сознании О-Ёнэ длинной нитью судьбы, которую она мысленно протянула к бесформенному существу, исчезнувшему бесследно, словно тень, которому даже не понадобилась табличка. Хиросима… Фукуока… Токио… Воспоминания о постигших её там несчастьях внушали О-Ёнэ мысль о неодолимости тяготевшего над нею рока, из-за которого ей так и не суждено стать матерью. И в ушах у О-Ёнэ всё время, пока она лежала, неотступно звучал голос проклятья, терзая её измученную душу.
Было невыносимо тяжело лежать вот так, без всякого движения, глядя в одну точку. И после ухода сиделки О-Ёнэ по утрам вставала потихоньку и принималась бродить по дому, в тщетной надежде одолеть гнетущую тревогу. Потом, охваченная унынием, она снова зарывалась головой в подушку, чтобы не видеть ничего вокруг.
Через три недели О-Ёнэ окрепла, поднялась, аккуратно сложила постель и с каким-то новым чувством погляделась в зеркало. Пора было менять тёплую одежду на лёгкую, и О-Ёнэ наконец с наслаждением сбросила с себя подбитое ватой кимоно, сразу ощутив свежесть и лёгкость во всём теле. Её тоскующая душа не осталась безучастной к ярким, полным жизни, краскам японской природы на грани весны и лета, и из самых дальних её уголков всплыли навстречу яркому свету горестные воспоминания. Неожиданно, во мраке, окутавшем прошлое О-Ёнэ, родилось желание знать, что ждёт её в будущем.
Как-то утром, проводив, как обычно, мужа на службу, О-Ёнэ вслед за ним вышла из дому. Уже наступила пора, когда редко встретишь на улице женщину без зонтика. Утро выдалось великолепное, припекало солнышко, и у О-Ёнэ, которая шла быстро, выступили на лбу капельки пота. На всём пути её не покидала мысль о поминальной табличке, на которую она случайно наткнулась сегодня, выдвинув ящик комода, чтобы достать кимоно. Вот наконец и дом, где живёт гадатель.
О-Ёнэ с детства не чужда была суеверий, что, в общем-то, свойственно многим вполне цивилизованным людям. Но, как и они, не отдавая себе в том отчёта, О-Ёнэ говорила о суевериях, словно о забаве. Однако нынче ей было не до шуток, коль скоро речь шла о важном, даже святом для каждого человека деле. Вся собранная, очень серьёзная, О-Ёнэ предстала перед гадателем и спросила, дарует ли ей когда-нибудь небо ребёнка, и суждено ли ей его вырастить. Гадатель, точь-в-точь как уличные прорицатели, которые, расположившись на улице со своим столиком, за двенадцать сэнов предсказывают прохожим судьбу, разложил шесть гадательных палочек «санги», меняя их то и дело местами, повертел в руках палочки «дзэйтику», посчитал что-то и, теребя бородку, долго смотрел на О-Ёнэ, как бы изучая её. Затем изрёк:
— У вас не будет ребёнка.
Несколько минут О-Ёнэ молчала, вникая в смысл сказанного, затем подняла на гадателя глаза:
— Почему же?
Вопреки её ожиданиям, гадатель, не раздумывая, сразу ответил:
— Над вами тяготеет сознание вины, вот почему вам не суждено стать матерью.
Эти слова ударили О-Ёнэ в самое сердце. Окончательно приуныв, она вернулась домой и в тот вечер даже боялась взглянуть на мужа.
Но дальше таиться у О-Ёнэ не было сил. Ночная тишина, тусклая лампа в стенной нише и, наконец, признание О-Ёнэ — всё это произвело на Соскэ какое-то тягостное впечатление.
— Нервы у тебя не в порядке, вот и ходишь куда не следует. Не глупо ли тратить деньги на всякую чепуху? Опять, наверно, собираешься к этому гадателю?
— Нет, ни за что, уж очень страшно!
— И не ходи. Глупости всё это, — сказал Соскэ подчёркнуто небрежным тоном и снова улёгся на подушку.
14
Соскэ и О-Ёнэ жили на редкость дружно, ни разу за шесть лет не испытав друг к другу неприязни, ни разу серьёзно не поссорившись. Дни проводили в полном уединении, ни с кем не общаясь, если не считать, например, мануфактурщика или торговца рисом, без которых никак нельзя было обойтись. Они просто ни в ком не нуждались, вполне довольствуясь обществом друг друга, словно находились не в городе, а в далёкой горной глуши. Да иначе, собственно, и быть не могло. Отграничив себя от внешнего, сложного и беспокойного мира со всеми его проявлениями, О-Ёнэ и Соскэ утратили возможность пользоваться благами цивилизованных людей. Не тяготясь друг другом, не испытывая скуки, они в то же время не могли не замечать скудости собственного существования, такого бедного событиями и впечатлениями, и, само собой, смутно ощущали неудовлетворённость от того, что один день был похож на другой, как две капли воды. Но не они презрели общество, общество отвернулось от них ещё с самого начала их совместной жизни, и, лишённые простора, они поневоле замкнулись в себе, целиком отдавшись связывавшему их чувству, которое день ото дня становилось всё глубже, всё сильнее. За эти прожитые вдали от людей долгие годы они до конца узнали друг друга, их души как бы слились воедино, и иного существования они уже себе не мыслили. Эти два человеческих существа нравственно ощущали себя единым живым организмом, в котором тесно переплелись тончайшие нервные волокна, составлявшие их духовное «я». Они соединились в одно целое, как две капли жира в сосуде с водой, вытолкнутые на поверхность, и не было силы, способной их разъединить.
Взаимной симпатии и дружеским чувствам, столь редко встречающимся у супругов, сопутствовала полная апатия, не мешавшая, однако, им чувствовать себя счастливыми. Для их любви эта апатия была как бы волшебной пеленой, скрывшей весь остальной мир. Зато они могли не опасаться, что по их нервам пройдётся щётка для мытья посуды. Словом, привязанность их росла по мере того, как они всё дальше и дальше уходили от общества.
Их неизменное согласие было и в самом деле достойно удивления, но сами они его словно не замечали, хотя нет-нет да и заглядывали в собственное сердце, чтобы удостовериться в искренности своих побуждений. Тогда перед каждым из них вставал весь долгий тернистый путь вплоть до сегодняшнего дня с того момента, когда они решили пожениться, и оба они в трепете склоняли голову в ожидании возмездия. Но, исполненные благодарности за ниспосланное счастье, они всё же не забывали курить фимиам богу любви, покорно принимая удары хлыста, жестокие и в то же время сладостные.
Соскэ был младшим сыном довольно состоятельного токийца и в студенческие годы жил на широкую ногу, как и многие молодые люди его круга. Одежда, манеры, образ мыслей, словом, весь он был образцом современного светского человека. Держался уверенно, ходил с высоко поднятой головой. Сверкающий белизной воротничок, безукоризненно выутюженные брюки, узорчатые, из тончайшей шерсти, носки — всё это как нельзя лучше гармонировало с его светскими манерами.
Отличаясь природным умом и завидной смекалкой, Соскэ не слишком утруждал себя занятиями, полагая, что учёба это лишь средство занять положение в обществе, и ни капельки не стремясь к унылой карьере учёного. Соскэ аккуратно посещал лекции, исправно их записывал, извёл целый ворох тетрадей, но дома ни разу в них не заглянул. А если случалось пропустить занятия, пробелов в записях он никогда не