— Это что, мода такая говорить о чувствах?
— Все модно, что небрежение к пулям подтверждает.
— Ну а в рукопашной, в поединке он каков?
— Ого-го! Увертлив как бес, тут и говорить не о чем!
— А против пана Михала устоит?
— Нет, супротив Михала он пас!
— Ага! — воскликнула Бася торжествующе. — Я так и знала! Сразу подумала — пас! — И захлопала в ладоши.
— Стало быть, ты сторону Михала держишь? — спросил пан Заглоба.
Бася тряхнула головой и умолкла: и только из груди ее вырвался глубокий вздох.
— Эх, да что там! Рада, потому что наш!
— Но заметь, гайдучок, и заруби себе на носу, если на поле брани лучшего солдата трудно найти, то для женских сердец он еще более periculosus: «
— А вы об этом Кшисе скажите, мне материя эта незнакома, — сказала Бася и, обернувшись к панне Дрогоёвской, позвала:
— Кшися! Кшися! Иди сюда, я что-то тебе скажу!
— Вот я! — отвечала панна Дрогоёвская.
— Пан Заглоба говорит, что ни одна особа перед Кетлингом не устоит, глядеть на него опасно. Я смотрю, и как будто бы ничего, а ты?
— Бася! Бася! — строго, словно читая мораль, произнесла Кшися.
— Признавайся, нравится он тебе?
— Опомнись! Знай меру! И не болтай всякий вздор, пан Кетлинг идет сюда.
Кшися не успела еще и сесть, как Кетлинг приблизился и спросил:
— Смею ли я сим славным обществом насладиться?
— Милости просим! — отвечала панна Езёрковская.
— Тогда спрошу смелее — о чем шла речь?
— О любви! — выпалила, не задумываясь, Бася.
Кетлинг сел рядом с Кшисей. Минуту они молчали, потому что Кшися, обычно умевшая поддержать беседу и светский тон, в присутствии этого рыцаря как-то странно робела. Наконец он сказал:
— Правда ли, разговор шел о столь возвышенном предмете?…
— Да! — тихим голосом отвечала панна Дрогоёвская.
— Я был бы счастлив услышать ваши мысли на сей счет, сударыня.
— Простите, сударь, мне и смелости, и ума на такой ответ не хватит. Тут, пожалуй, за вами первое слово.
— Кшися права! — вмешался Заглоба. — Говори же!…
— Ну что же, спрашивайте, сударыня! — отвечал Кетлинг.
Он устремил взор к небесам, задумался, а потом, не дожидаясь вопросов, заговорил тихо, словно сам с собою беседуя:
— Любовь — тяжкое бремя: свободного она делает рабом. Как птица, пронзенная стрелой, падает к ногам охотника, так и человек, сраженный любовью, припадает к стопам любимой. Любовь — это увечье, человек как слепец, кроме нее, ничего вокруг не видит…
Любовь — это грусть, ведь когда еще мы проливаем столько слез и вздыхаем так тяжко? Кто полюбил, тому на ум нейдут ни наряды, ни танцы, ни охота, ни игра в кости; он часами сидит, обняв колени, и тоскует так тяжко, будто близкого друга лишился.
Любовь — это болезнь, ведь влюбленный бледен лицом, под глазами у него тени, в руках дрожь, он худ, помышляет о смерти или бродит как безумный, с нечесаными кудрями, сто раз на песке милое имя пишет, а когда имя сдует ветер, говорит: «Несчастье!…» и заплакать готов…
Тут Кетлинг на мгновенье умолк. Кто-нибудь сказал бы, что он погрузился в раздумья. Кшися слушала его слова как музыку, всей душой. Ее оттененные темным пушком губы были приоткрыты, а очи устремлены на рыцаря. Волосы лезли Баське на глаза, трудно было догадаться, о чем она думает: но она тоже молчала.
Вдруг пан Заглоба громко зевнул, засопев, вытянул ноги и сказал:
— Из такой любви шубы не сошьешь!…
— И все же, — продолжал снова рыцарь, — хотя любить тяжкий труд, без любви еще тяжелее на свете, что тому роскошь, слава, богатства, драгоценности или благовония, кто любви лишился? Кто из нас не скажет своей любимой: «Ты мне дороже целого королевства, дороже, чем скипетр, здоровья и долголетья дороже…» Влюбленный рад был бы жизнь отдать за свою любовь, а стало быть, любовь дороже жизни.
Кетлинг умолк.