— Господи, да ведь я же его знаю! Он под Збаражем чудеса творил. А потом я был на свадьбе его товарища, Скшетуского, что первый привез мне вести из Збаража. Славные это рыцари. С ними еще один был, так того все войско славило как величайшего из рыцарей. Толстый такой шляхтич, а уж шутник, мы на свадьбе прямо катались со смеху.
— Это пан Заглоба, — сказал Кмициц. — Помню! Он не только храбрец, но и на уловки куда как хитер.
— Что они теперь поделывают, не знаешь?
— Володыёвский у князя виленского воеводы над драгунами начальствовал.
Король нахмурился
— И вместе с князем воеводой служит теперь шведам?
— Он? Шведам? У пана Сапеги он. Я сам видел, как после измены князя воеводы он бросил к его ногам булаву.
— О, доблестный это воитель! — воскликнул король. — От пана Сапеги были у нас вести из Тыкоцина, он осадил там князя воеводу. Дай бог ему счастья! Когда бы все были на него похожи, шведы уже пожелели бы о своем предприятии
Тизенгауз, который слышал весь разговор, неожиданно спросил:
— Так ты, пан, был в Кейданах у Радзивилла?
Кмициц смутился и стал подкидывать свой топорик.
— Был.
— Да оставь ты свой топорик, — продолжал Тизенгауз. — Что же ты поделывал при княжеском дворе?
— Гостем был, — нетерпеливо ответил Кмициц, — и хлеб княжеский ел, покуда не опротивел он мне после измены.
— А почему же ты вместе с другими достойными воителями не ушел к пану Сапеге?
— Обет я дал в Ченстохову отправиться. Ты меня скорее поймешь, коль скажу я тебе, что нашу Острую Браму московиты захватили.
Тизенгауз покачал головой и губами почмокал, так что король обратил наконец на это внимание и испытующе посмотрел на Кмицица.
Потеряв терпение, тот повернулся к Тизенгаузу и сказал:
— Милостивый пан! Почему я у тебя не выпытываю, где ты был и что делал?
— А ты спроси, — ответил Тизенгауз. — Мне скрывать нечего.
— Да и я не перед судом стою, а коль придется когда-нибудь стать, так не ты будешь моим судьею. Оставь меня в покое, а то как бы у меня терпенье не лопнуло.
С этими словами он так стремительно метнул свой топорик, что тот едва виден стал в вышине; король поднял глаза, следя его полет, и в эту минуту ни о чем не думал, кроме одного, — схватит Бабинич на лету топорик или не схватит.
Бабинич вздыбил коня, подскакал и схватил.
Но Тизенгауз в тот же вечер сказал королю:
— Государь, все меньше и меньше нравится мне этот шляхтич.
— А мне все больше и больше! — надул губы король.
— Слыхал я нынче, как один из его слуг назвал его полковником, он только грозно на него поглядел и мигом утихомирил. Что-то тут неладно!
— И мне порой сдается, что не хочет он всего рассказывать, — заметил король, — но его это дело.
— Нет, государь! — с жаром воскликнул Тизенгауз. — Не его это дело, а наше, всей Речи Посполитой! Ведь если он предатель и погибель готовит тебе или неволю, то вместе с тобою погибнут все те, что поднимают сейчас оружие на врага, погибнет вся Речь Посполитая, которую ты один можешь спасти.
— Так я его завтра сам спрошу.
— Дай бог, чтобы был я лжепророком, но ничего хорошего не читаю я в его глазах. Уж очень он проворен, уж очень смел и решителен, а такие люди на все могут отважиться.
Король огорчился.
На следующий день, когда отряд тронулся в путь, он поманил к себе Кмицица.
— Где ты был полковником? — спросил он внезапно.
На минуту воцарилось молчание.
Кмициц боролся с самим собою: он горел желанием соскочить с коня, упасть королю в ноги и, открыв ему всю правду, раз навсегда сбросить со своих плеч бремя, которое он влачил.
Но он снова с ужасом подумал о том, какое страшное впечатление может произвести его имя, особенно после письма князя Богуслава Радзивилла.
Как же он, когда-то правая рука виленского воеводы, он, помогший князю сохранить на своей стороне перевес и разбить непокорные хоругви, он, соучастник измены, заподозренный и обвиненный к тому же в самом страшном злодеянии — в покушении на свободу монарха, — сможет теперь убедить короля, епископов и сенаторов, что он раскаялся, что он переродился, что он кровью искупил свою вину. Чем