иначе, всю дорогу они стояли торчком, словно два шильца, словно рожки майского жука.
Заглоба на радостях распевал таким страшным басом, что даже лошади пугливо вздрагивали:
Ануся в костел не ездила: в то воскресенье был ее черед сидеть с занемогшей панной Кульвец, за которой они с Оленькой ухаживали, сменяя друг друга.
Все утро она провела в хлопотах у постели больной и на молитву стала поздно.
Едва, однако, она произнесла последнее «Аминь», как за воротами послышалось тарахтенье возка и в горницу вихрем ворвалась Оленька.
— Иисус, Мария! Что случилось? — крикнула, взглянув на нее, панна Борзобогатая.
— Ануся! Знаешь, кто такой Бабинич?.. Это Кмициц!
Ануся мигом вскочила на ноги.
— Кто тебе сказал?
— Читали королевское послание… пан Володыёвский привез… лауданцы…
— Значит, пан Володыёвский вернулся?.. — воскликнула Ануся.
И бросилась Оленьке на шею.
Оленька подумала, что этот взрыв нежности вызван Анусиным к ней участием; охваченная лихорадочным возбуждением, она сама была в полубеспамятстве. Лицо ее пылало, грудь высоко вздымалась, словно от крайнего изнеможения.
И она начала бессвязно, прерывающимся голосом рассказывать обо всем, что услышала в костеле, и при этом бегала из угла в угол как помешанная, ежеминутно повторяя: «Это я его недостойна!», сурово коря себя за то, что хуже всех его оскорбила, что даже молиться за него не хотела, тогда как он кровь проливал за пресвятую деву, за короля и отечество.
Тщетно Ануся, бегая за ней по горнице, пыталась ее утешить. Оленька твердила одно: она его недостойна, она ему в глаза взглянуть не посмеет; а потом опять принималась рассказывать о подвигах Бабинича, о похищении Богуслава и о его мести, о спасении короля, о Простках и Волмонтовичах, о Ченстохове и вновь твердила о винах своих и своей жестокости, замолить которую она обязана, уйдя в монастырь.
Сетования ее были прерваны появлением пана Томаша, который пулею влетел в горницу, крича:
— Господи! Вся Упита к нам валит! Уже в деревню въезжают; и Бабинич, верно, с ними!
И действительно, минуту спустя отдаленный гул возвестил о приближении толпы. Мечник схватил Оленьку и вывел на крыльцо; Ануся выбежала следом за ними.
Вскоре вдалеке зачернелось скопище конных и пеших: вся дорога, сколько видел глаз, была забита народом. Наконец толпа приблизилась к усадьбе. Пешие штурмовали ров и ограду, телеги застревали в воротах; крик стоял неимоверный, шапки летели в воздух.
Но вот показался отряд вооруженных лауданцев, окружавших бричку, в которой сидели трое: Кмициц, Володыёвский и Заглоба.
Бричку пришлось оставить поодаль, так как перед крыльцом столпилось столько уже народу, что ближе подъехать было невозможно. Заглоба с Володыёвским, выскочив первыми, помогли сойти Кмицицу и тотчас подхватили его под руки.
— Расступитесь! — крикнул Заглоба.
— Расступись! — повторили лауданцы.
Толпа немедля раздалась в обе стороны, освобождая посередине проход, по которому два рыцаря подвели Кмицица к крыльцу. Он пошатывался и был очень бледен, но шел с высоко поднятой головой, растерянный и счастливый.
Оленька стояла, прислонившись к дверному косяку и бессильно уронив руки, когда же он приблизился, когда она взглянула в глаза бедному своему возлюбленному, который после долгих лет разлуки шел к ней, как Лазарь, без кровинки в лице, рыданья снова вырвались из ее груди. А он от слабости, от счастья, от смущения не знал, что сказать, и, подымаясь на крыльцо, только повторял прерывающимся голосом:
— Ну что, Оленька, ну что?
Она же вдруг припала к его коленям.
— Ендрусь! Я раны твои целовать недостойна!
Но в это мгновенье к рыцарю вернулись силы: он подхватил девушку с земли, словно перышко, и прижал к груди.
Раздался единый оглушительный вопль, от которого задрожали стены домов и с деревьев осыпались последние листья. Лауданцы принялись стрелять из самопалов, кидать вверх шапки; радость осветила все лица, глаза горели, все уста кричали хором:
— Vivat Кмициц! Vivat панна Биллевич! Vivat молодая чета!
— Vivat две молодые четы! — гаркнул Заглоба.
Но голос его потерялся в общем гуле.
Водокты превратились в сущий походный бивак. Целый день по приказу мечника резали баранов и волов, выкапывали из земли бочонки с медом и пивом. Вечером все сели за трапезу: те, что постарше и познатнее, — в покоях, молодежь в людской, а простой народ веселился во дворе у костров.