— Я ничего не говорю, может, ты его и не боишься, но только ни сейчас, ни через три дня никуда ты с конем не уедешь, а коль окажется, что солгал, так и на своих двоих никуда не ускачешь, потому его милость велит переломать тебе их.
— Это уж как пить дать! — подтвердил Збышко.
Услыхав такой посул, Сандерус подумал, что лучше быть поосторожней, и ответил:
— Да когда бы я хотел солгать, так бы сразу и сказал, вышла, мол, либо нет, не вышла, а я ведь сказал, что не помню. Будь у тебя свой ум, ты бы тотчас постиг мою добродетель.
— Мой ум твоей добродетели не брат, потому она у тебя, может, псу сестра.
— Не брешет моя добродетель, как твой ум, а кто брешет при жизни, тот может завыть после смерти.
— Это верно! Не выть будет после смерти твоя добродетель, а зубами скрежетать, разве только при жизни потеряет их на службе у дьявола.
И они завели перебранку, потому что чех был остер на язык: немец ему слово, а он ему — два. Однако Збышко велел готовиться к отъезду, и вскоре они тронулись в путь, расспросив предварительно у бывалых людей, как проехать на Ленчицу. За Серадзом потянулись дремучие леса, которые раскинулись на большей части этого края. Но по этим лесам пролегала большая дорога, местами даже окопанная рвами, а местами в низинах вымощенная кругляком — след хозяйствования короля Казимира. Правда, после его смерти, во время смуты, поднятой Наленчами и Гжималитами, дороги были запущены, но когда при Ядвиге в королевстве воцарился мир, в руках усердного народа снова застучали заступы на болотах и топоры в лесах, и к концу жизни королевы купец мог уже провезти от замка к замку на подводах свои товары, не боясь обломиться в выбоине или увязнуть в трясине. Только дикий зверь да разбойники были страшны в пути; но для защиты от дикого зверя ночью жгли плошки, а днем оборонялись от него самострелами, разбойников же и бродяг здесь было меньше, чем в соседних краях. Ну, а уж если кто ехал с людьми да при оружии, тому и вовсе нечего было бояться.
Збышко тоже не боялся ни разбойников, ни вооруженных рыцарей и даже не вспоминал о них, потому что весь был во власти страшной тревоги и все думы его летели к мазовецкому двору. Он не знал, застанет ли свою Дануську придворной княгини или женой какого-нибудь мазовецкого рыцаря, с утра до поздней ночи душу его терзали сомнения. Порой ему казалось немыслимым, чтобы Дануся могла забыть его, но потом приходила вдруг в голову мысль, что Юранд мог приехать ко двору из Спыхова и отдать дочь за соседа своего или друга. Он ведь еще в Кракове говорил, что не судьба Збышку быть мужем Дануси, что не может он отдать дочь за него, значит, обещал ее, видно, другому, связан был, видно, обетом, а сейчас исполнил этот обет. Когда Збышко думал об этом, ему начинало казаться, что не видать уж ему Дануси в девушках. Он звал тогда Сандеруса и снова выпытывал, снова выспрашивал, а тот все больше и больше путал. Порою немец вот-вот готов был припомнить и придворную Данусю, и ее свадьбу, но тут же совал вдруг палец в рот, задумывался и восклицал: «Нет, не она!» От вина у немца должно было будто бы прояснеть в голове, но, сколько он ни пил, память у него не становилась лучше, и он по-прежнему заставлял томиться молодого рыцаря, в душе которого смертельный страх все время боролся с надеждой.
Так и ехал Збышко вперед, терзаемый тревогой, тоской и сомнениями. По дороге он уже совсем не думал ни о Богданце, ни о Згожелицах, а только о том, что ж ему предпринять. Прежде всего надо было ехать к мазовецкому двору и узнать там всю правду; поэтому Збышко торопился вперед, останавливаясь только в усадьбе, в корчме или в городе на короткий ночлег, чтобы не загнать коней. В Ленчице он снова велел повесить на воротах корчмы свой вызов, рассудив, что, вышла ли замуж Дануська, осталась ли девушкой, она по-прежнему его госпожа, и ему надо драться за нее. Но в Ленчице не много нашлось бы таких, кто смог бы прочесть его вызов, те же рыцари, которым вызов прочли грамотные причетники, не зная чужого обычая, только пожимали плечами и говорили: «Едет какой-то глупец! Кто же станет соглашаться с ним или спорить, коли этой девушки никто из нас в глаза не видал». А Збышко ехал дальше, и все большая тревога обнимала его, и все больше он торопился. Никогда не переставал он любить свою Дануську, но в Богданце и в Згожелицах, чуть не каждый день беседуя с Ягенкой и любуясь ее красотой, он не так часто думал о Дануське, а сейчас и ночью, и днем одна она была у него перед глазами, одна она не шла из ума. Даже во сне он видел ее, с распущенной косой, с маленькой лютней в руке, в красных башмачках и в веночке. Она протягивала к нему руки, а Юранд увлекал ее прочь. Утром, когда сны пропадали, на смену им приходила еще большая тоска; и никогда в Богданце Збышко не любил так этой девушки, как сейчас, когда он не был уверен, не отняли ли ее у него.
Ему приходило в голову, что ее, может, силой выдали замуж, но в душе он тогда ни в чем ее не винил, потому что она была ребенком и не могла располагать собою. Зато он вспыхивал негодованием, вспоминая про Юранда и княгиню Анну, когда же думал о муже Дануси, все в нем кипело от гнева, и он грозно озирался на слуг, везших под попонами оружие. Он решил, что не перестанет служить ей, и если даже застанет ее уже чужою женой, все равно добудет и сложит к ее ногам павлиньи гребни. Но в этой мысли он не находил утешения, скорее печаль будила она в его сердце, потому что он совсем не представлял себе, что станет делать дальше.
Утешала его только мысль о предстоящей великой войне. Хоть и не мил был ему свет без Дануськи, однако он не помышлял о гибели, он чувствовал, что война так захватит его, что он позабудет обо всех прочих горестях и печалях. А в воздухе действительно пахло грозой. Неизвестно откуда шли слухи о войне, потому что мир царил между королем и орденом, но всюду, где ни проезжал Збышко, говорили только о войне. Народ словно предчувствовал, что вспыхнет война, а некоторые открыто говорили: «Для чего было нам соединяться с Литвой, как не для того, чтобы выступить против этих псов-крестоносцев? Надо раз навсегда покончить с ними, чтобы больше они не терзали нас». Другие восклицали: «Безумцы эти монахи! Мало им было Пловцев! Смерть у них за плечами, а они захватили еще землю добжинскую, которую им с кровью придется извергнуть». И во всех землях королевства к войне готовились, не похваляясь, с суровостью, с какой всегда готовятся к бою не на жизнь, а на смерть, с глухим упорством; могучий народ, который слишком долго сносил обиды, решил подняться наконец на врага и жестоко отплатить ему. Во всех усадьбах Збышко встречал людей, убежденных в том, что надо быть готовыми в любой день сесть на коня, и даже дивился этому, ибо думал, как и другие, что война неизбежна, но не слыхал о том, что она должна вспыхнуть так скоро. Ему не приходило в голову, что в этом случае воля народная предрешает события. Он верил не себе, а другим, и радовался, глядя на эти приготовления к войне, с которыми ему приходилось сталкиваться на каждом шагу. Все другие заботы отступали везде перед заботой о коне и об оружии; везде тщательно осматривали копья, мечи, секиры, рогатины, шлемы, панцири, ремни нагрудников и чепраков. Кузнецы день и ночь били молотами по железным листам, куя грубые, тяжелые доспехи, которые не в подъем были изысканным рыцарям с Запада, но которые легко носили крепкие шляхтичи из Великой и Малой Польши. Старики добывали в боковушах из сундуков заплесневелые мешки с гривнами, чтобы снарядить в поход сыновей. Однажды Збышко ночевал у богатого шляхтича Бартоша из Беляв, отца двадцати двух могучих сыновей, заложившего свои обширные земли монастырю в Ловиче, чтобы купить двадцать два панциря, столько же шлемов и прочего военного снаряжения. И хотя Збышко ничего не слыхал в Богданце о войне, однако он тоже подумал, что придется двинуться в Пруссию, и благодарил бога за то, что так хорошо снарядился в путь. Доспехи Збышка всюду вызывали удивление. Его принимали за воеводича, а когда молодой рыцарь уверял, что он простой шляхтич и что такие доспехи можно купить у немцев, стоит только щедро рассчитаться за них секирой, сердца слушателей загорались воинственным пылом. Но многие, увидев